Страшные воспоминания детей о войне. Русские поставили американского генерала Скейлза стенке 

Зима 1932–1933 года в Ростове-на-Дону. Мне семь лет. Все чаще я слышу слово «голод». Появляются и другие – новые слова: рабкоп, карточки, боны, торгсин . Мама относит туда свой перстень и пару серебряных ложек – наше семейное богатство. Торгсин для меня – сказка. Я стою у витрин с выставленными там колбасами, сосисками, черной икрой, конфетами, шоколадом, пирожными. Не прошу: прекрасно понимаю, что купить этого мама не может. Самое большое, что ей удавалось купить для меня, – это немного риса и кусочек масла. Нет, я, единственный и болезненный ребенок, не голодаю. Я не хочу есть мамалыгу, такую красивую на вид, похожую на заварной крем, но, на мой вкус, отвратительную. Ненавижу я и перловку, и меня удивляет, с какой жадностью ее съедает Ленька – мальчик, что живет в квартире над нами и иногда приходит ко мне поиграть. Он тихий, добрый и не задиристый. Всегда как будто бы всех стесняется и боится. Какое-то время спустя я узнаю, что у Леньки умер дедушка, и взрослые говорят, что его не в чем похоронить. Нет гроба. Мне страшно и непонятно: значит, дедушка так и будет лежать у них мертвый дома? Я хочу расспросить Леньку, но он давно уже не приходит к нам. Потом я узнаю, что дедушке сделали гроб из разбитых ящиков и похоронили. А Ленька все не приходит. Лишь спустя много времени мне говорят, что он тоже умер. Они были очень тихими людьми, Ленькина семья, и голодали молча. Умерли самые слабые, старый и малый.

В Ростове в начале 30-х годов мама пошла учиться на курсы РОККа, готовившие медсестер. Кончила она их блестяще и пошла работать в отделение гинекологии Пролетарской больницы. Той зимой мамино отделение, как и многие другие, закрыли и сделали детское. У них лежат беспризорные дети, голодающие . Эти слова я уже хорошо знаю, а беспризорных видела не раз. То на базаре, где один из них – грязный, оборванный – вырвал у мамы из рук кошелек, то по дороге от бабушки вечером у огромного котла, где днем варят асфальт. Он еще теплый, и они спят, прижавшись к нему темной, грязной, страшной кучей. Дома в своей кроватке я напряженно думаю и не могу понять, почему они одни зимой спят на улице? А где же их мамы? На все мои вопросы мне коротко отвечают: «Голод». Но что же такое голод, почему он, понять я так и не могу.

Дома мама часто рассказывает о ребятах, что лежат в их отделении. Некоторых я уже знаю по именам. Сегодня вечером мама уходит на дежурство, а меня не с кем оставить. Я с радостью иду с ней. Мы быстро проходим по коридору и оказываемся в дежурке. Мама надевает халат, а потом говорит, что я могу выйти познакомиться с детьми. Конечно, из-за своей проклятой застенчивости я не решаюсь. Тогда она приводит нескольких ребят в дежурку.

Передо мной стоят в длинных, до пола, рубашках с печатями странные существа. Ясно, я понимаю, что они дети, но как же мама могла говорить, что даже хорошенькие?! Как она вообще отличает их друг от друга? Я вижу только обритые наголо головы, покрытые струпьями, невероятно худые и бледные личики с болячками на губах и тонюсенькие, как палочки, ручки.

Понять, кто их них мальчик, а кто девочка, я не могу. Кисти рук тоже покрыты струпьями, временами они задирают свисающие до пола рубашки, и тогда я вижу огромные животы, которые они расчесывают. Их поддерживают тонюсенькие палочки-ножки.

По-моему, мама поняла силу моего потрясения и тотчас увела ребятишек. Теперь дома я без конца слушаю рассказы об этих детях. Часто они совсем не предназначены мне, но что можно утаить от ребенка в двух комнатах нашей квартиры? Когда я не хочу пить рыбий жир, она рассказывает, как ребята вырывают у нее из рук ложку с ним, как вылизывают ее. Вечером в кровати слышу, как в другой комнате мама рассказывает, что сегодня удалось вынуть в последний момент из петли в уборной мальчика. Его повесили старшие за то, что не захотел отдать свою пайку хлеба. Я уже все хорошо знаю о чесотке, лишаях, кровавых поносах, выпадающей прямой кишке.

Те, что постарше, бьют во дворе больницы воробьев, пекут в золе костра и съедают с внутренностями и косточками. Я часто слышу о смерти. Всю свою жизнь помнила мама мальчика, совсем маленького. Он умирал долго и трудно. В последнюю ночь она сидела рядом с ним не отходя. Он бредил, метался и в бреду все звал мамку и просил «картопли». Уже рассвело, он вдруг затих, успокоился, широко открыл глаза, осмысленно посмотрел на маму, улыбнулся и сказал: «Мамка пришла, картопли принесла».

Не война, не блокада, не оккупация, даже не засуха... Богатейший наш юг! Пройдет еще много-много лет, прежде чем я пойму, что причина – еще в одном новом и очень для меня тогда трудном слове коллективизация...

И.Г. Гентош

Архив МИЛО «Возвращение». Машинопись

Я родилась в Ленинграде в семье командира Красной Армии Кривошеина Бориса Евгеньевича. Моя мать, Кривошеина Татьяна Александровна, была по образованию художник-архитектор. В семье было трое детей.

Отец мой окончил в июне 1914 г. Московское Александровское училище в один год с М.Н.Тухачевским. Был выпущен подпоручиком в Кексгольмский Гвардейский полк в Варшаву. Принял участие в первой мировой войне, в 1916 г. получил звание полковника и принял 22-й Сибирский полк. Имел серьезные ранения и отравление газами, получил 10 боевых наград и золотое оружие. После революции перешел в Красную Армию и принял участие в ее формировании, занимал высокие командные должности. Погиб он до начала репрессий. Мать осталась с тремя детьми в возрасте от шести недель до шести лет.

Моя мать была арестована в ночь с 9 на 10 декабря 1940 г. Это была страшная ночь. Пришли двое: оперативник Костерин (брюнет среднего роста) и следователь Климентьев (блондин, высокого роста), который потом при допросах изыскано издевался над моей матерью. Обыск в нашей большой квартире продолжался всю ночь, утром мать увезли, оставив нас без средств. Таким образом, наша голодная жизнь началась еще до войны и блокады.

Мы остались на попечении няни, которая заменяла нам бабушку, без средств к существованию. Нас должны были тоже репрессировать, но этому помешали начало войны и блокада. К нам подсылалась одна негодная женщина, дочь сексотки, известной под кличкой «Клеопатра». Но мы вели себя очень осторожно и на ее провокационные высказывания не отвечали, наоборот, мы были примерными детьми, выращенными Советской властью.

Мать осудили 24 марта 1941 г. на 6 лет лагерей и 4 года поражения в правах. 15 июня 1941 г. ее вывезли из Ленинграда. Срок свой она отбывала в Карагандинских лагерях.

Пережить нам пришлось много: очереди в приемной «Большого дома», чтобы узнать, где она содержится, и очереди для передачи денег (раз в месяц) на Шпалерной улице. Узнали, что у нас в стране нет политического кодекса, есть только уголовный кодекс с политической статьей «58».

Первое время мы не чувствовали себя униженными, жизнь шла нормально, мы учились, но стали голодными. Я не могу говорить о том, что знакомые от нас отвернулись. Люди нас не избегали при встрече, но в дом не ходили. В нашем престижном доме нас жалели, старались подкормить, жертвовали няне иногда деньги. Но все равно мы жили впроголодь, поэтому в блокаду умерли брат, сестра и няня. Я осталась одна. Меня выходила моя школьная учительница Надежда Ефимовна Ковалева (13-я школа Петр. р-на).

Пережив зиму 1941–42 г. в блокадном Ленинграде и потеряв всех родных, я весной 1942 г. устроилась мотористом в СЗРП, т. к. до войны занималась в яхт-клубе «Водник» водо-моторным спортом. В мае 1942 г. наши катера отправили на «Дорогу жизни» перевозить людей и грузы, начиная с продовольствия и кончая взрывчаткой, и оттуда меня хотели возвратить в город, как дочь «врага народа». Когда меня вызвали в СМЕРШ, я сказала: «Я дочь командира Красной Армии и имею право защищать Родину!» К моему счастью, капитан госбезопасности был порядочным человеком, оставил меня, но все же держал под наблюдением.

Моя мать была в Карлаге до 1943 года, потом в ссылке. В 1957 г. она была реабилитирована, но я все равно чувствовала себя иногда изгоем нашего социалистического общества.

Кривошеина Марина Борисовна, г. Санкт-Петербург.

Отец мой, Рыков Михаил Евдокимович, был арестован в г. Новосибирске 1 августа 1937 г. (было у него два ромба). Мама, Рыкова Нина Эдуардовна, была арестована 10 октября 1937 г. в Москве (работала она старшим инспектором Комитета СТО при СНК СССР).

После ареста родителей мы с сестрой и бабушкой продолжали жить в нашей же квартире по адресу: Чистые пруды, дом 12, корпус 2, кв. 66 (это был дом кооперативный, военной кооперации). Только занимали мы уже не всю квартиру, а только одну комнату, так как одна комната (папин кабинет) была опечатана, а во вторую еще при нас вселился майор НКВД с семьей.

5 февраля 1938 года к нам явилась дама с просьбой проехать с ней к началь-нику детского отдела НКВД, якобы он интересуется, как к нам относилась бабушка и как вообще мы с сестрой живем. Бабушка ей сказала, что нам пора в школу (учились мы во вторую смену), на что эта особа ответила, что подбросит нас на своей машине ко второму уроку, чтобы мы взяли с собой только учебники и тетради.

Привезла она нас в Даниловский детприемник для несовершеннолетних преступников. В приемнике нас сфотографировали в анфас и в профиль, прикрепив к груди какие-то номера, и сняли отпечатки пальцев. Больше мы домой не вернулись. В детприемнике выводили нас на прогулку по территории монастыря в сопровождении сотрудников НКВД.

Бабушка искала нас во всех отделениях милиции и моргах. Но ничего не узнала. И только директор нашей школы 8 февраля сообщил ей, что мы взяты в детприемник и 9 февраля 1938 г. будем отправлены в детский дом Днепропетровска. Отправляли малыми группами по 10–12 человек в сопровождении работников НКВД. Нашу группу сопровождали два мужчины и одна женщина, одеты они были в гражданское.

Детский дом № 1 Днепропетровска был освобожден от бывших воспитанников и целиком предназначался для детей «врагов народа». В основном это были дети военных и политработников. Ехали мы вместе с сестрами Панцержанскими (адмирал флота), сестрами Кирилловыми (поэт), Камилом Фраучи (сын Артузова) и т. д.

Через некоторое время младших детей отправили в другие города, тем самым разлучив сестер и братьев с родными, некоторым изменили фамилии. В нашем детдоме был у директора заместитель по политической части, который частенько вызывал к себе для бесед, которые сводились лишь к одному, чтобы мы отказались от своих родителей. Конечно, мы этого не сделали.

Всем нам, старшим воспитанникам, хотелось быть комсомольцами, но нас не допускали и близко.

По нашей настоятельной просьбе директор детдома направил в Москву одну из воспитательниц к секретарю ЦК ВЛКСМ за советом, или вернее, разрешением о приеме нас в комсомол. Получив от секретаря ЦК ВЛКСМ разрешение, нас приняли.

В начале войны мы с группой городских ребят, во главе с нашей воспитательницей, выехали в колхоз для уборки урожая. Вернувшись из колхоза, детского дома мы не застали, он эвакуировался в тыл страны. А через три дня в город спустился немецкий десант. И выходили из города кто как мог, без документов, денег и вещей. С горем пополам добравшись до г. Энгельса Саратовской области (там должна была быть моя бабушка) уже в октябре 1941 г., бабушку я там не застала, ее выслали в Ялутаровск.

На заявления с просьбой взять меня в армию, систематически получала отказ.

И только в конце 1942 года, когда было очень тяжело под Сталинградом, меня призвали в армию. Прошла я от Сталинграда до Берлина, закончила войну командиром зенитного расчета, старшим сержантом. Демобилизовалась в октябре 1945 года.

Г.М. Рыкова, Москва.

Архив МИЛО «Возвращение». Рукопись.

Нина Матвеевна Виссинг по национальности — голландка. Ее родители приехали в СССР по приглашению и через какое-то время были арестованы

Мы попали в детский дом в городе Богучар через какой-то детприемник. Я помню большое количество детей в странном помещении: серо, сыро, нет окон, сводчатый потолок

Детдом наш находился рядом то ли с тюрьмой, то ли с сумасшедшим домом и отделялся высоким деревянным забором со щелями.

Летом нас вывозили за город на берег реки, где стояли два больших плетеных сарая с воротами вместо дверей. Крыша текла, потолков не было. В таком сарае помещалось очень много детских кроватей. Кормили нас на улице под навесом. В этом лагере мы впервые увидели своего отца и не узнали его, убежали в «спальню» и спрятались под кроватью в самом дальнем углу.

Отец приезжал к нам несколько дней подряд, брал нас на целый день для того, чтобы мы могли привыкнуть к нему. За это время я окончательно забыла голландский язык.

Была осень 1940 г. Я с ужасом думаю, что было бы с нами, если бы отец не нашел нас?!

Несчастные дети, несчастные родители.

У одних отняли прошлое, у других — будущее. У всех — человеческие права.

По словам Солженицына, благодаря такой политике «вырастали дети вполне очищенными от родительской скверны»23. А уж «отец всех народов», товарищ Сталин позаботится о том, чтобы через несколько лет его воспитанники дружно скандировали:

«Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Некоторым женщинам разрешали находиться в тюрьме с ребенком. В первые годы советской власти женщины могли попасть в заключение с ребенком или беременными.

Статьей 109 Исправительно-трудового кодекса 1924 г. было предусмотрено, что «при приеме в исправительно-трудовые учреждения женщин, по их желанию, принимаются и их грудные дети».

Но не всегда эта статья соблюдалась.

Беременные тут же, в лагере, рожали детей. Женщина всегда остается женщиной. Просто до безумия, до битья головой об стенку, до смерти хотелось любви, нежности, ласки. И хотелось ребенка — существа самого родного и близкого, за которое не жаль было бы отдать жизнь, — так объясняла свое состояние бывшая узница ГУЛАГа Хава Волович, получившая 15 лет лагерей, когда ее шел 21-й год, — так и не узнав, за что.

В случае рождения живого ребенка мать получала для новорожденного несколько метров портяночной ткани. Хотя новорожденный и не считался заключенным (как это было гуманно!), однако ему выписывался отдельный детский паек.

Мамки, т.е. кормящие матери, получали 400 граммов хлеба, три раза в день суп из черной капусты или из отрубей, иногда с рыбьими головами.

От работы женщин освобождали только непосредственно перед родами. Днем матерей код конвоем провожали к детям для кормления. В некоторых лагерях матери оставались на ночь с детьми.

Вот как описала жизнь новорожденных и маленьких детей ГУЛАГа Г.М.Иванова.

Нянями в мамском бараке работали заключенные женщины, осужденные за бытовые преступления, имеющие своих детей.

В семь часов утра няньки делали побудку малышам. Тычками, пинками поднимали их из ненагретых постелей (для «чистоты» детей одеяльцами их не укрывали, а набрасывали их поверх кроваток). Толкая детей в спинки кулаками и осыпая грубой бранью, меняли распашонки, подмывали ледяной водой. А малыши даже плакать не смели. Они только кряхтели по-стариковски и — гукали.

Это страшное гуканье, целыми днями неслось из детских кроваток. Дети, которым полагалось уже сидеть или ползать, лежали на спинках, поджав ножки к животу, и издавали эти странные звуки, похожие на приглушенный голубиный стон.

Выжить в таких условиях можно было только чудом

25. Е.А.Керсновской по просьбе молодой мамы — Веры Леонидовны — пришлось крестить в камере внука и правнука адмиралов Невельских, сделавших так много для России. Было это в лагере под Красноярском. Дед Веры Леонидовны — Геннадий Иванович Невельской (1813-1876) — исследователь Дальнего Востока, адмирал. Он исследовал и описал берега в районе Сахалина, открыл пролив, соединяющий южную часть Татарского пролива с Амурским лиманом (пролив Невельского), установил, что Сахалин является островом.

Дальнейшая судьба его внучки и правнука неизвестны. Однако известно, что в 1936-1937 гг. пребывание детей в лагерях было признано фактором, понижающим дисциплину и производительность заключенных-женщин.

В секретной инструкции НКВД СССР срок пребывания ребенка с матерью снизили до 12 месяцев (в 1934 г. он составлял 4 года, позже — 2 года).

Дети, достигшие годовалого возраста, отправлялись в принудительном порядке в детдома, о чем делалась пометка в личном деле матери, однако без указания адреса.

Вера Леонидовна об этом еще не знала.

Принудительные отправки лагерных детей планируются и проводятся, как настоящие военные операции — так, чтобы противник был захвачен врасплох. Чаще всего это происходит глубокой ночью. Но редко удается избежать душераздирающих сцен, когда ошалелые мамки бросаются на надзирателей, на колючую проволоку заграждения.

Зона долго сотрясается от воплей.

Встречались среди жителей ГУЛАГа и дети блокадного Ленинграда.

Их вспоминает Е.А.Керсновская. Эти дистрофики — совсем еще дети, им 15-16 лет, Тома Васильева и Вера. Они вместе со взрослыми рыли противотанковые рвы. Во время воздушного налета — бросились в лес. Когда страх прошел, огляделись. Вместе с другими девочками пошли в город. И вдруг — немцы. Девочки повалились на землю, закричали. Немцы успокоили, дали шоколад, вкусное лимонное печенье. Когда отпускали, сказали: через три километра — поле, а на нем полевая кухня, поторапливайтесь.

Девочки убежали. На свою беду всё рассказали солдатам. Им этого не простили. Жутко было смотреть на этих истощенных до предела детей.

Были в ГУЛАГе и испанские дети. О них поведал Павел Владимирович Чебуркин, тоже бывший заключенный. Чебуркин вспоминал, как в 1938 г. в Норильлаг привезли молодого испанца, отнятого у родителей. Хуана перекрестили в Ивана, да и фамилию переделали на русский манер — стал испанец Иваном Мандраковым.

Когда Гражданская война в Испании закончилась победой Франко, республиканцы стали покидать родину. Несколько пароходов с испанцами прибыли в Одессу. Последнему из них пришлось долго стоять на рейде — то ли закончились отведенные для приезжих места распределения по Союзу, то ли братская республиканская солидарность иссякла. Как бы то ни было, когда несчастных привезли в Норильск, многие из них от лагерного «гостеприимства» умерли…

Хуан, перекрещенный в Ивана Мандракова, по возрасту попал сначала в воспитательный дом, откуда бежал. Он стал обычным беспризорником, воровал на базаре еду… Его определили в Норильлаг, откуда уже было не сбежать.

О детях испанских республиканцев пишет и А.Солженицын Испанские дети — те самые, которые вывезены были во время Гражданской войны, но стали взрослыми после Второй мировой.

Воспитанные в наших интернатах, они одинаково очень плохо сращивались с нашей жизнью. Многие порывались домой. Их объявляли социально опасными и отправляли в тюрьму, а особенно настойчивым — 58, часть 6 — шпионаж в пользу.

Таких проворных детей, которые успевали схватить 58-ю статью, было немало.

Гелий Павлов получил ее в 12 лет. По 58-й вообще никакого возрастного минимума не существовало!

Доктор Усма знал 6-летнего мальчика, сидевшего в колонии по 58-й статье — уж это очевидный рекорд. Гулаг принял 16-летнюю Галину Антонову-Овсеенко — дочь полпреда СССР в республиканской Испании. В 12 лет ее направили в детдом, где находились дети репрессированных в 1937-1938 гг.

Мать Галины умерла в тюрьме, отца и брата расстреляли. Рассказ Г.Антоновой-Овсеенко воспроизводит А.Солженицын.

В этот детдом присылали также трудновоспитуемых подростков, слабоумных и малолетних преступников. Мы ждали: вот исполнится 16 лет, дадут паспорта и пойдем в ремесленные училища. А оказалось — перевели в тюрьму. Я была ребенком, я имела право на детство. А так — кто я? Сирота, у которой отобрали живых родителей! Преступница, которая не совершала преступление. Детство прошло в тюрьме, юность тоже. На днях мне пойдет двадцатый год31.

Стали обитателями ГУЛАГа и дети спецпереселенцев. В 1941 г. нашей собеседнице Марии Карловне Батищевой было 4 года. В этом возрасте ребенок обычно себя не помнит. Но маленькая Маша запомнила трагическую ночь на всю жизнь.

Всех жителей сгоняли, как скот, в одно место: крики, плач, рев животных — и гроза. Она время от времени освещала тот ужас, что творился в центре села.

В чем была их вина? Все они были немцами, а значит, автоматически становились «врагами народа».

Затем долгая дорога в Казахстан. Как выжили в Казахстане, Мария Карловна не помнит, но жизнь в спецпоселении описывает книга ГУЛАГ: его строители, обитатели и герои.

Смертность среди детей была огромной. Общими сведениями мы не располагаем, однако множество частных примеров раскрывает эту страшную картину. В Ново-Лялинском районе, например, за 1931г. родилось 87, а умерло 347 детей, в Гаринском за два месяца родилось 32, а умерло 73 ребенка.

В Перми на комбинате за два месяца (август-сентябрь)умерло почти 30% всех детей. В связи с высокой смертностью возросла и беспризорность. Практически сведения о беспризорных детях в первые годы существования кулацкой ссылки в централизованном порядке не фиксировались.

В первые полтора года ссылки вопрос об образовании детей из числа переселенцев практически не решался и отодвигался на второй план. На фоне этого происходило падение морали среди спецпереселенцев, отказ от многих традиций, поощрение доносов и т.д.

Спецпереселенцы практически лишались гражданских прав

32. Мария Карловна с гордостью рассказывает о том, что ее дед был участником Первой мировой войны, получил ранение. В госпитале за ним ухаживала одна из цесаревен — дочерей императора. Она подарила деду Библию. Эта реликвия хранится теперь у брата, в Германии.

Вернувшись на фронт, дед храбро сражался, за что и получил из рук Николая Второго именные часы. Его наградили двумя Георгиевскими крестами.

Всё это долго лежало на дне сундука. Мария же — внучка георгиевского кавалера — на целых 16 лет стала дочерью «врага народа».

Вплоть до 20 лет ее изгоняли отовсюду — из школы, из училища, косо смотрели, называли фашисткой. В паспорте стояло клеймо: спецпереселенка.

Мария, измученная непрекращающимися гонениями, однажды, уже в Норильске, бросила в костер ненавистный паспорт, надеясь таким способом, избавится от отметки о гражданской неполноценности.

Заявив о потере паспорта, она со страхом ждала приглашения в отдел. Она выдержала всё, что кричал ей представитель власти — главное, чтобы не было клейма.

Всю дорогу домой она проплакала. Прижимая к груди новый паспорт, Мария боялась заглянуть в новый документ. И только дома, осторожно открыв паспорт и не увидев там страницы с клеймом, спокойно вздохнула. Мария Карловна Батищева до сих пор живет в Норильске, воспитывает правнука и с удовольствием откликается на приглашения школьников рассказать о себе в день памяти жертв политических репрессий.

Судьба Марии Карловны схожа с судьбой другой женщины — Анны Ивановны Щепиловой.

Моего отца арестовывали дважды. В 1937 г. мне было уже шесть лет. После ареста отца начались наши хождения по мукам. В деревне нам не давали ни жить, ни учиться, считая «детьми врагов народа».

Когда я стала подростком, меня посылали на самые тяжелые работы в лес — пилить дрова наравне с взрослыми мужчинами. Со мной даже сверстники не дружили. Я вынуждена была уехать, но и там меня нигде не брали на работу. Вся жизнь прошла в страхе и муках. Теперь нет ни сил, ни здоровья!

Были у ГУЛАГа и другие дети — те, что жили рядом с заключенными, но всё же дома (хотя домом чаще всего была барачная каморка), учились в обычной школе. Это дети так называемых вольняшек, вольнонаемных.

Тамара Викторовна Пичугина в 1950 г. была ученицей первого класса норильской средней школы № 3. Мы были обыкновенные непоседливые дети, любили прыгать в снег с крыш, кататься с горки, играть в дом.

Однажды я, Лариса и Алла играли рядом с платформой. Решив обустроить свое будущее жилище, мы начали очищать платформу от снега. Вскоре мы наткнулись на два трупа. Замерзшие люди были без валенок, но в телогрейках с номерами. Мы тут же побежали в ПРБ [производственно-рабочий блок].

Этот блок мы хорошо знали: там были наши заключенные. Дядя Миша, дядя Коля забрали эти трупы, что было дальше, я не знаю. Вообще к заключенным мы относились как к обычным людям, не боялись их. В течение двух зим, например, после уроков мы бегали в «свой» блок ПРБ.

Забежим бывало, а там тепло, печка из бочки, охранник с винтовкой спит. Наши «дяди» там грелись, обычно пили чай. Так вот, дядя Миша поможет валенки снять, рукавички у печки сушиться положит, стряхнет шаль и усадит нас за стол.

Обогревшись, мы начинали рассказывать домашние задания. Каждый из них отвечал за какой-нибудь предмет. Поправляют нас, добавляют, рассказывали так интересно. Проверив уроки, они давали каждой из нас по 2 р. 25 коп. на пирожное.

Мы бежали в ларек и наслаждались сладостями.

Я теперь только понимаю, что, наверное, наши «дяди» были преподавателями, учеными, в общем, очень образованными людьми; возможно, они видели в нас своих собственных детей и внуков, с которыми их разлучили. Столько отцовского тепла и нежности было в их отношениях к нам

34.Вспоминает Алевтина Щербакова — норильская поэтесса.

В 1950 г. она также была первоклассницей.Заключенные женщины, работавшие на оштукатуривании уже выстроенных домов на улице Севастопольской, были из Прибалтики. Необыкновенные прически с буклями и валиками надо лбом делали их в детских глазах нездешними красавицами.

Женщины и дети в любых условиях неотделимы друг от друга, и охрана часто в прямом смысле закрывала глаза, когда невольницы зазывали детей, чтобы просто поговорить с ними, приласкать. И один Бог знает, что в этот момент творилось в их сердцах и душах. Дети приносили хлеб, а женщины дарили им сохранившиеся бусинки или необычные пуговички. Алька знала, чем заканчивались такие встречи — красавицы плакали.

Мама не поощряла этого общения (мало ли что), но особенно и не запрещала. Случалось, что на глазах у детей разыгрывались самые настоящие трагедии. Свидетельницей таких трагедий не однажды была маленькая Тамарочка (Тамара Викторовна Пичугина).

Мы жили по улице Горной, блок № 96. За питьевой водой нужно было идти к колонке. Рядом с нашим блоком были два лаготделения — пятое и седьмое.

Так вот, стою я в очереди за водой и, как обычно, глазею по сторонам. В это время со стороны зоны из бани вышел мужчина в одних трусах, встал на перила и как прыгнет на колючую проволоку, всё тело себе ободрал. Тут с вышки охранник выстрелил и попал мужчине в бедро, затем вохровцы выскочили, наручники раненому надели и повели в лагерь. Я не помню, чтобы меня эта картина сильно потрясла, помню, что мне дядю этого было жалко: наверное, ему очень холодно, подумала я.

Другой случай. Вижу как сейчас: зимой идет колонна заключенных, и вдруг из ее рядов выходит человек, раздевается до кальсон или до трусов и садится, съежившись прямо у дороги. Его не поднимали, с ним оставался один охранник, вся же колонна спокойно шла дальше. Затем приходило подкрепление, и его уводили в другое лаготделение.

Мы хорошо знали: этого человека проиграли в карты. Но рассказывали, что бывало, что никто так и не уводил таких бедолаг, они оставались у дороги и сидели, пока не замерзнут. Когда их заносило снегом, образовывались бугорки, вот эти-то бугорки иногда находили дети и «откатывали» с дороги

36.Воспоминаниями делится М.М.Коротаева (Борун):

В школе был объявлен праздничный концерт. Обещали музыкальный театр, ну и, конечно, — наша школьная самодеятельность.

Но мы ждали артистов! Волновались, надели свои лучшие наряды, зал был переполнен. За закрытым занавесом настраивались инструменты, что-то двигали, приколачивали. Мы терпеливо ждали, замирая от счастья. И наконец занавес открылся. Сцена сияла, светилась, блестела огнями, цветами, какими-то чудесными украшениями! Мы, замерев, слушали отрывки из оперетт, опер, сценки из спектаклей. Артистки были в великолепных платьях, в прическах, с красивыми украшениями, мужчины — в черных костюмах, в белоснежных рубашках с бабочками — все красивые, веселые. Оркестр небольшой, но очень хороший. В заключение их концерта мы вместе с артистами спели наш любимый «Енисейский вальс». Очень не хотелось отпускать артистов, и мы хлопали, хлопали. И нашу самодеятельность как-то уже не хотелось смотреть. Решили вдруг бежать, посмотреть на артистов вблизи, проводить их хотя бы издали.

Пробежав по коридору второго этажа, затем первого, мы услышали голоса в одном из классов и поняли, что там они, артисты. Тихо, на цыпочках, подкрались мы к двери, которая была чуть-чуть приоткрыта. Первой заглянула Нина Пономаренко — и вдруг отпрянула, прошептав с ужасом:

«Это не артисты, это — зэки!».

Следом заглянула я и тоже не поверила своим глазам — в едком, густом махорочном дыму увидела фигуры людей, сидевших на партах, расхаживающих по классу, и это действительно были зэки.

Мы знали их — они чистили дороги, откапывали дома после пурги, строили дома, долбили землю, все одинаковые — в серых телогрейках, серых шапках-ушанках, с недобрыми глазами. Мы боялись их. Так зачем они здесь, что делают? И тут я увидела нечто, что сразу отрезвило, — мешки, ящики, из которых виднелось что-то яркое, красивое.

Да это же костюмы, инструменты наших артистов. Это — они, они!

Растерявшиеся, испуганные, стояли мы у двери, пока не услышали голоса в коридоре, — кто-то шел к классу. Мы бросились прочь, и увидели, как серые фигуры выходили, выносили костюмы и шли к выходу.

Не было женщин, мужчин — все одинаково серые, унылые, молчаливые. У школы стояла серая крытая грузовая машина, куда люди погрузились и уехали. Мы поняли: в зону.

А мы всё стояли, не в силах осознать виденное, понятое, в головах недоуменный вопрос — ну зачем так? Почему? В зал мы не вернулись, не могли.

Когда уже сейчас я пою «Енисейский вальс», всегда вспоминаю тот далекий концерт и трагедию души, пережитую нами, детьми

37.Мы попытались взглянуть на жизнь детей, которых затянуло в лагерный водоворот. Конечно, так жили не все советские дети, но очень многие. И дело здесь не в количественных показателях, не в процентах. Конечно, у кого-то в сталинском СССР детство и впрямь было счастливым — хотя вряд ли за это следовало благодарить вождя. На воле дети отправлялись в походы, пели песни у костра, отдыхали в пионерских лагерях, а не в иных.

Для них сочиняли массу прекрасных песен, их любили родители, они носили красивые туфельки.

Но мы не должны забывать и о тех детях, которых партийные судьи приговаривали к трем, пяти, восьми и десяти, двадцати пяти годам лагерей, к расстрелу.

Они рождались на полу грязных вагонов-телятников, умирали в трюмах переполненных барж, сходили с ума в детских домах.

Они жили в условиях, которых не выдерживали устоявшиеся мужественные люди. Малолетки, — писал Солженицын, — были воровские пионеры, они усваивали заветы старших. Старшие охотно руководили и мировоззрением малолеток и их тренировками в воровстве. Учиться у них — заманчиво, не учиться — невозможно

38. Сталинские законы о малолетках просуществовали 20 лет, «до указа от 24.4.54, чуть послабившего:

освободившего тех малолеток, кто отбыл больше одной трети первого срока, — а если их пять, десять, четырнадцать?

39 То, что происходило в ГУЛАГЕ, — это детоубийство в прямом смысле слова. До сих пор не открыты все архивы. Но и тогда, когда их откроют, мы узнаем из документов не о всех трагических детских судьбах.

Что-то, конечно, можно восстановить и по воспоминаниям очевидцев, но их, увы, осталось не так уж много. Вряд ли получится описать судьбу каждого, кто подвергся репрессиям, каждого ребенка, которого лишили отца и матери, каждого, кто скитался беспризорником по стране, всех умерших от голода на Украине, от непосильного труда в лагерях, от отсутствия лекарств и ухода в детских домах, от холода в эшелонах спецпереселенцев.

Но следует сделать всё возможное, чтобы страшные страницы нашей истории были заполнены не только вопросительными знаками, но и свидетельствами.

В сентябре 1937 года в газете «Правда» вышла программная статья «Счастливые дети сталинской эпохи», после которой окончательно закрепился знаменитый лозунг «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!».

Такие открытки в сталинскую эпоху выпускались во множестве вариантов и в огромных количествах © Государственный архив Российской Федерации (ГА РФ)

Эта фраза стала чем-то вроде официального слогана, растиражированного в сотнях тысяч плакатов, открыток, газетных заметок. Часто она появляется вместе с одной и той же фотографией – Сталин держит на руках счастливо улыбающуюся маленькую девочку, которая доверчиво его обнимает.

Иосиф Сталин и Геля Маркизова на приеме делегации Бурят-Монгольской АССР в Кремле © Из архива Музея истории ГУЛАГа

Девочка обаятельно улыбается, кадр кажется живым и динамичным, совершенно непостановочным.

Родители Гели, Ардан и Доминика Маркизовы, были приглашены на прием делегации от Бурят-Монгольской АССР в январе 1936 года. Гелю предполагалось оставить в гостинице, но она очень просила взять ее с собой.

Прием продолжался несколько часов: выступали колхозники, писатели, трактористы - а зал, в котором сидела Геля с родителями, слушал и аплодировал в положенных местах. Сталин сидел в президиуме.

Геля заранее заготовила два букета: для него и для наркома обороны Ворошилова. Наконец, она не выдержала ожидания, встала со своего места и смело пошла к президиуму. Сталин сидел к ней спиной, но девочку заметил Ворошилов (по другой версии, нарком земледелия СССР Яков Яковлев). Он похлопал Сталина и по плечу и прошептал ему на ухо: «К тебе пришли». Сталин обернулся, взял Гелю на руки и поставил на стол президиума.

Ворошилов объявил в микрофон, что девочка хочет сказать речь. Геле дали микрофон, в который она находчиво сказала: «Это вам привет от детей Бурят-Монголии». Зал разразился аплодисментами, а Геля обняла и поцеловала Сталина. Этот момент и был запечатлен на фотографии, ставшей идеальной визуализацией «счастливого детства сталинской эпохи».

«Мама купила мне новую матроску и дала туфельки, которые папа, конечно, забыл мне сменить. Я потом так и стояла в президиуме в валенках», вспоминала Геля много лет спустя. Потом фотографию отредактировали, заменив валенки на ботинки.

Изначально тот же снимок выглядел так. Справа – секретарь Бурят-Монгольского обкома ВКП(б) Михей Ербанов. Кремль, 27 января 1936 года © Газета «Известия»

Но и на этом история снимка не заканчивается. Странным образом, за этой фотокарточкой стоит гораздо более правдивая история советского детства, чем хотелось бы официальной сталинской пропаганде.

Дети в лагерях

Начиная с 1920-х годов борьба с беспризорностью и детской преступностью возлагалась на карательные органы. А в 1935 году вышло постановление «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних». Теперь уголовная ответственность начиналась с двенадцатилетнего возраста «с применением всех мер наказания».

Видимо, отвечая на вопросы снизу, генпрокуратура вскоре выпустила совершенно секретное «Разъяснение прокурорам и председателям судов» за подписью . В нем буднично говорилось: «К числу мер уголовного наказания, предусмотренных ст. 1 указанного постановления, относится также и высшая мера уголовного наказания (расстрел)».

С 1935 года в ГУЛАГ отправляются первые малолетние преступники. Подростки с 12 до 16 лет отправлялись в колонии для несовершеннолетних, а с 16 лет этапировали в лагеря, в зоны «малолеток». Судьба, которая их ждала, была подчас тяжелее судьбы взрослых лагерников. Мы очень мало знаем о дальнейшей судьбе этих детей: единицам удалось вырваться из этой системы и вернуться к нормальной жизни. Независимо от происхождения, те из них, кто дожил до взрослого возраста, почти всегда становились уголовниками.

Однако это было только начало.

«Будут осуждены семьи расстрелянных троцкистов и правых»

Вскоре начинается период самых масштабных репрессий в истории СССР. Сразу же после его начала было принято решение репрессировать членов семей наиболее опасных политических заключенных, осужденных за контрреволюцию и измену родине по ст. 58 УК РСФСР (по ней проходило подавляющее большинство «политических»). Так в лагеря попадают люди, виновные только в неудачном родстве.

Родителей Леонида Муравника расстреляли, когда ему было девять. Он попал в спецприемник, где провел несколько недель, о которых оставил воспоминания: «Ночью подняли нас человек 15, строится. Мы построились, нас запихнули в машину, на которой было написано "Субпродукты". Запихнули в эту машину, и мы поехали на вокзал. Когда нас везли, одна девочка сказала: "Куда нас везут, убивать?"».

На самом деле, детей развозили по детским домам на окраины СССР. Однако если ребенку «врагов народа» было больше 12 лет и он высказывал «антисоветские взгляды» (например, в разговоре со следователем защищал отца), его судили по ст. 58 УК РСФСР и отправляли в трудовую колонию для несовершеннолетних.

Хорошо задокументирована история мальчика , сына командарма Ионы Якира – одного из самых известных полководцев Гражданской войны. Иона Якир был обвинен по сфабрикованному делу «антисоветской троцкистской военной организации» и расстрелян в 1937 году. Четырнадцатилетний Петр и его мать арестованы как «члены семьи изменника родины». Петр проведет в лагерях всю молодость и освободится только в 1953 году.

Иона Якир с сыном Петром. 1930 год © Фото из книги: А.М. Ларина-Бухарина. «Незабываемое». М., 2002 год

За письменным столом сидел крупный человек с перебитым носом в форме НКВД, с отличиями комиссара 2-го ранга (как потом выяснилось, это был заместитель Ежова - [...] Фриновский, один из самых страшных палачей-истязателей НКВД того времени).
- Долго ли тебя ждать? - спросил он. - Ну, а теперь говори, где у вас хранится валюта.
- Во-первых, я не понимаю, что здесь происходит, а во-вторых, я не имею представления ни о какой валюте.
Он быстро встал из-за стола, подошел ко мне и ударил по голове, видимо, не рукой, а чем-то еще, так как удар был сильный. Я упал.
- Щенок! - сказал он. - Уведите его.

Петр Якир, описание ареста, «Детство в тюрьме»

Подобно всем остальным ближайшим сотрудникам Ежова, он сам был приговорен к смертной казни в 1940 году. Тогда же был был расстрелян его восемнадцатилетний сын Олег, ученик десятого класса.

Грудной младенец в следственном изоляторе, запертый в камере вместе с матерью, или отправленный по этапу в колонию - обычная практика 1920-х – начала 1930-х годов. «При приеме в исправительно-трудовые учреждения женщин, по их желанию, принимаются и их грудные дети», - цитата из Исправительно-трудового кодекса 1924 года, статья 109. «Шурку обезвреживают. <...> С этой целью его выпускают на прогулку только на один час в день и уже не на большой тюремный двор, где растет десятка два деревьев и куда заглядывает солнце, а на узкий темный дворик, предназначенный для одиночек. <...> Должно быть, в целях физического обессиления врага помощник коменданта Ермилов отказался принять Шурке даже принесенное с воли молоко. Для других он передачи принял. Но ведь то были спекулянты и бандиты, люди гораздо менее опасные, чем СР Шура», - писала в злом и ироничном письме наркому внутренних дел Феликсу Дзержинскому арестованная Евгения Ратнер, чей трехлетний сын Шура находился в Бутырской тюрьме.

Рожали тут же: в тюрьмах, на этапе, в зонах. Из письма председателю ЦИК СССР Михаилу Калинину о высылке семей спецпереселенцев из Украины и Курска: «Отправляли их в ужасные морозы – грудных детей и беременных женщин, которые ехали в телячьих вагонах друг на друге, и тут же женщины рожали своих детей (это ли не издевательство); потом выкидывали их из вагонов, как собак, а затем разместили в церквах и грязных, холодных сараях, где негде пошевелиться».

По данным на апрель 1941 года, в тюрьмах НКВД содержалось 2500 женщин с малолетними детьми, в лагерях и колониях находились 9400 детей до четырех лет. В тех же лагерях, колониях и тюрьмах было 8500 беременных женщин, около 3000 из них - на девятом месяце беременности.

Забеременеть женщина могла и в заключении: будучи изнасилованной другим заключенным, вольным работником зоны или конвоиром, а случалось, что и по собственному желанию. «Просто до безумия, до битья головой об стенку, до смерти хотелось любви, нежности, ласки. И хотелось ребенка - существа самого родного и близкого, за которое не жаль было бы отдать жизнь», - вспоминала бывшая узница ГУЛАГа Хава Волович, осужденная на 15 лет в возрасте 21 года. А вот воспоминания другой узницы, родившейся в ГУЛАГе: «Мать мою, Завьялову Анну Ивановну, в 16–17 лет отправили с этапом заключенных с поля на Колыму за собранные несколько колосков в карман... Будучи изнасилованной, моя мать 20 февраля 1950 года родила меня, амнистий по рождению дитя в тех лагерях не было». Были и те, кто рожал, надеясь на амнистию или послабление режима.

Но освобождение от работы в лагере женщинам давали только непосредственно перед родами. После рождения ребенка заключенной полагалось несколько метров портяночной ткани, а на период кормления младенца - 400 граммов хлеба и суп из черной капусты или отрубей три раза в день, иногда даже с рыбьими головами. В начале 40-х в зонах стали создавать ясли или деткомбинаты: «Прошу Вашего распоряжения об ассигновании 1,5 миллиона рублей для организации в лагерях и колониях детских учреждений на 5000 мест и на их содержание в 1941 году 13,5 миллионов рублей, а всего 15 миллионов рублей», - пишет в апреле 1941 года начальник ГУЛАГа НКВД СССР Виктор Наседкин.

В яслях дети находились, пока матери работали. На кормление «мамок» водили под конвоем, большую часть времени младенцы проводили под присмотром нянечек - осужденных за бытовые преступления женщин, как правило, имевших собственных детей. Из воспоминаний заключенной Г.М. Ивановой: «В семь часов утра няньки делали побудку малышам. Тычками, пинками поднимали их из ненагретых постелей (для «чистоты» детей одеяльцами их не укрывали, а набрасывали их поверх кроваток). Толкая детей в спинки кулаками и осыпая грубой бранью, меняли распашонки, подмывали ледяной водой. А малыши даже плакать не смели. Они только кряхтели по-стариковски и - гукали. Это страшное гуканье целыми днями неслось из детских кроваток».

«Из кухни няня принесла пылающую жаром кашу. Разложив ее по мисочкам, она выхватила из кроватки первого попавшегося ребенка, загнула ему руки назад, привязала их полотенцем к туловищу и стала, как индюка, напихивать горячей кашей, ложку за ложкой, не оставляя ему времени глотать», - вспоминает Хава Волович. Ее дочь Элеонора, родившаяся в лагере, первые месяцы жизни провела вместе с матерью, а затем попала в деткомбинат: «При свиданиях я обнаруживала на ее тельце синяки. Никогда не забуду, как, цепляясь за мою шею, она исхудалой ручонкой показывала на дверь и стонала: „Мамыця, домой!“. Она не забывала клоповника, в котором увидела свет и была все время с мамой». 3 марта 1944 года, в год и три месяца, дочь заключенной Волович скончалась.

Смертность детей в ГУЛАГе была высокой. Согласно архивным данным, собранным норильским обществом «Мемориал», в 1951 году в домах младенца на территории Норильлага находились 534 ребенка, из них умерли 59 детей. В 1952 году должны были появиться на свет 328 детей, и общая численность младенцев составила бы 803. Однако в документах 1952 года указано число 650 - то есть 147 детей скончались.

Выжившие дети развивались плохо и физически и умственно. Писательница Евгения Гинзбург, некоторое время работавшая в деткомбинате, вспоминает в автобиографическом романе «Крутой маршрут», что лишь немногие четырехлетние дети умели говорить: «Преобладали нечленораздельные вопли, мимика, драки. «Откуда же им говорить? Кто их учил? Кого они слышали? - с бесстрастной интонацией объясняла мне Аня. - В грудниковой группе они ведь все время просто лежат на своих койках. Никто их на руки не берет, хоть лопни от крика. Запрещено на руки брать. Только менять мокрые пеленки. Если их, конечно, хватает”».

Свидания кормящих матерей с детьми были короткими - от 15 минут до получаса каждые четыре часа. «Один проверяющий из прокуратуры упоминает о женщине, которая из-за своих рабочих обязанностей на несколько минут опоздала на кормление, и ее не пустили к ребенку. Одна бывшая работница лагерной санитарной службы сказала в интервью, что на кормление ребенка грудью отводилось полчаса или 40 минут, а если он не доедал, то няня докармливала его из бутылочки», - пишет Энн Эпплбаум в книге «ГУЛАГ. Паутина большого террора». Когда ребенок выходил из грудного возраста, свидания становились еще более редкими, а вскоре детей отправляли из лагеря в детский дом.

В 1934 году срок пребывания ребенка с матерью составлял 4 года, позже - 2 года. В 1936-1937 годах пребывание детей в лагерях было признано фактором, понижающим дисциплину и производительность труда заключенных, и этот срок секретной инструкцией НКВД СССР снизили до 12 месяцев. «Принудительные отправки лагерных детей планируются и проводятся, как настоящие военные операции - так, чтобы противник был захвачен врасплох. Чаще всего это происходит глубокой ночью. Но редко удается избежать душераздирающих сцен, когда ошалелые мамки бросаются на надзирателей, на колючую проволоку заграждения. Зона долго сотрясается от воплей», - описывает отправку в детские дома французский политолог Жак Росси, бывший заключенный, автор «Справочника по ГУЛАГу».

О направлении ребенка в детдом делалась пометка в личном деле матери, однако адрес пункта назначения там не указывался. В докладе наркома внутренних дел СССР Лаврентия Берии председателю Совнаркома СССР Вячеславу Молотову от 21 марта 1939 года сообщается, что изъятым у осужденных матерей детям начали присваивать новые имена и фамилии.

«Будьте осторожны с Люсей, ее отец - враг народа»

Если родителей ребенка арестовывали, когда он уже был не грудным младенцем, его ждал собственный этап: скитания по родственникам (если они остались), детский приемник, детдом. В 1936-1938 годах обычной становится практика, когда даже при наличии родственников, готовых стать опекунами, ребенка «врагов народа» - осужденных по политическим статьям - отправляют в детприемник. Из воспоминаний Г.М. Рыковой: «После ареста родителей мы с сестрой и бабушкой продолжали жить в нашей же квартире <...> Только занимали мы уже не всю квартиру, а только одну комнату, так как одна комната (папин кабинет) была опечатана, а во вторую еще при нас вселился майор НКВД с семьей. 5 февраля 1938 года к нам явилась дама с просьбой проехать с ней к начальнику детского отдела НКВД, якобы он интересуется, как к нам относилась бабушка и как вообще мы с сестрой живем. Бабушка ей сказала, что нам пора в школу (учились мы во вторую смену), на что эта особа ответила, что подбросит нас на своей машине ко второму уроку, чтобы мы взяли с собой только учебники и тетради. Привезла она нас в Даниловский детприемник для несовершеннолетних преступников. В приемнике нас сфотографировали в анфас и в профиль, прикрепив к груди какие-то номера, и сняли отпечатки пальцев. Больше мы домой не вернулись».

«На следующий день после ареста отца я пошла в школу. Перед всем классом учительница объявила: “Дети, будьте осторожны с Люсей Петровой, отец ее – враг народа”. Я взяла сумку, ушла из школы, пришла домой и сказала маме, что больше в школу ходить не буду», - вспоминает Людмила Петрова из города Нарва. После того как мать тоже арестовали, 12-летняя девочка вместе с 8-летним братом оказалась в детском приемнике. Там их обрили наголо, сняли отпечатки пальцев и разлучили, по отдельности направив в детские дома.

Дочь репрессированного по «делу Тухачевского» командарма Иеронима Уборевича Владимира, которой в момент ареста родителей было 13 лет, вспоминает, что в детоприемниках детей “врагов народа” изолировали от внешнего мира и от других детей. «К нам не подпускали других детей, нас не подпускали даже к окнам. К нам никого не пускали из близких… Мне и Ветке тогда было по 13 лет, Петьке 15, Свете Т. и ее подруге Гизе Штейнбрюк по 15. Остальные все младше. Были две крошечки Ивановы 5 и 3 года. И маленькая все время звала маму. Было довольно-таки тяжело. Мы были раздражены, озлоблены. Чувствовали себя преступниками, все начали курить и уже не представляли для себя обычную жизнь, школу».

В переполненных детприемниках ребенок находился от нескольких дней до месяцев, а затем этап, похожий на взрослый: «черный ворон», товарный вагон. Из воспоминаний Альдоны Волынской: «Дядя Миша, представитель НКВД, объявил, что мы поедем в детский дом на Черное море в Одессу. Везли нас на вокзал на “черном вороне”, задняя дверь была открыта, и в руке охранник держал наган. B поезде нам велели говорить, что мы отличники и поэтому до конца учебного года едем в Артек». А вот свидетельство Анны Раменской: «Детей разделили на группы. Маленькие брат с сестрой, попав в разные места, отчаянно плакали, вцепившись друг в друга. И просили их не разъединять все дети. Но ни просьбы, ни горький плач не помогли. Нас посадили в товарные вагоны и повезли. Так я попала в детдом под Красноярском. Как мы жили при начальнице-пьянице, при пьянках, поножовщине, рассказывать долго и грустно».

Детей «врагов народа» из Москвы везли в Днепропетровск и Кировоград, из Петербурга - в Минск и Харьков, из Хабаровска - в Красноярск.

ГУЛАГ для младших школьников

Как и детприемники, детские дома были переполнены: по состоянию на 4 августа 1938 года у репрессированных родителей были изъяты 17 355 детей и намечались к изъятию еще 5 тысяч. И это не считая тех, кого переводили в детские дома из лагерных деткомбинатов, а также многочисленных беспризорников и детей спецпереселенцев - раскулаченных крестьян.

«В комнате 12 кв. метров находятся 30 мальчиков; на 38 детей 7 коек, на которых спят дети-рецидивисты. Двое восемнадцатилетних обитателей изнасиловали техничку, ограбили магазин, пьют вместе с завхозом, сторожиха скупает краденое». «Дети сидят на грязных койках, играют в карты, которые нарезаны из портретов вождей, дерутся, курят, ломают решетки на окнах и долбят стены с целью побега». «Посуды нет, едят из ковшиков. На 140 человек одна чашка, ложки отсутствуют, приходится есть по очереди и руками. Освещения нет, имеется одна лампа на весь детдом, но и она без керосина». Это цитаты из донесений руководства детских домов Урала, написанных в начале 1930-х годов.

«Деточаги» или «детплощадки», как называли в 30-е годы дома ребенка, размещались в почти неотапливаемых, переполненных бараках, часто без кроватей. Из воспоминаний голландки Нины Виссинг о детском доме в Богучарах: «Стояли два больших плетеных сарая с воротами вместо дверей. Крыша текла, потолков не было. В таком сарае помещалось очень много детских кроватей. Кормили нас на улице под навесом».

О серьезных проблемах с питанием детей сообщает в секретной записке от 15 октября 1933 года тогдашний начальник ГУЛАГа Матвей Берман: «Питание детей неудовлетворительно, отсутствуют жиры и сахар, нормы хлеба недостаточны <...> В связи с этим - в отдельных детдомах наблюдаются массовые заболевания детей туберкулезом и малярией. Так, в Полуденовском детдоме Колпашевского района из 108 детей здоров только 1, в Широковском – Каргасокского района - из 134 детей больны: туберкулезом – 69 и малярией – 46».

«В основном суп из сухой рыбки корюшки и картошки, липкий черный хлеб, иногда суп из капусты», - вспоминает детдомовское меню Наталья Савельева, в тридцатые годы - воспитанница дошкольной группы одного из «деточагов» в поселке Маго на Амуре. Дети питались подножным кормом, искали еду в помойках.

Издевательства и физические наказания были обычным делом. «На моих глазах директор избивала мальчиков постарше меня, головой о стену и кулаками по лицу, за то, что при обыске она у них находила в карманах хлебные крошки, подозревая их в том, что они готовят сухари к побегу. Воспитатели нам так и говорили: “Вы никому не нужны”. Когда нас выводили на прогулку, то дети нянек и воспитательниц на нас показывали пальцами и кричали: “Врагов, врагов ведут!” А мы, наверное, и на самом деле были похожи на них. Головы наши были острижены наголо, одеты мы были как попало. Белье и одежда поступали из конфискованного имущества родителей», - вспоминает Савельева. «Однажды во время тихого часа я никак не могла заснуть. Тетя Дина, воспитательница, села мне на голову, и если бы я не повернулась, возможно, меня бы не было в живых», - свидетельствует другая бывшая воспитанница детдома Неля Симонова.

Контрреволюция и «четверка» по литературе

Энн Эпплбаум в книге «ГУЛАГ. Паутина большого террора» приводит следующую статистику, основываясь на данных архивов НКВД: в 1943–1945 годы через детприемники прошло 842 144 бездомных ребенка. Большинство из них оказались в детдомах и ремесленных училищах, часть отправилась обратно к родным. А 52 830 человек оказались в трудовых воспитательных колониях - превратились из детей в малолетних заключенных.

Еще в 1935 году было опубликовано известное постановление Совнаркома СССР «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних», вносившее изменения в Уголовный кодекс РСФСР: согласно этому документу, за кражи, насилие и убийства можно было осуждать детей с 12-летнего возраста «с применением всех мер наказания». Тогда же, в апреле 1935 года, под грифом «совершенно секретно» вышло «Разъяснение прокурорам и председателям судов» за подписью прокурора СССР Андрея Вышинского и председателя Верховного суда СССР Александра Винокурова: «К числу мер уголовного наказания, предусмотренных ст. 1 указанного постановления, относится также и высшая мера уголовного наказания (расстрел)».

По данным на 1940 год, в СССР существовало 50 трудовых колоний для несовершеннолетних. Из воспоминаний Жака Росси: «Детские исправительно-трудовые колонии, в которых содержатся несовершеннолетние воры, проститутки и убийцы обоих полов, превращаются в ад. Туда попадают и дети младше 12 лет, поскольку часто бывает, что пойманный восьми- или десятилетний воришка скрывает фамилию и адрес родителей, милиция же не настаивает и в протокол записывают - “возраст около 12 лет”, что позволяет суду “законно” осудить ребенка и направить в лагеря. Местная власть рада, что на вверенном ей участке будет одним потенциальным уголовником меньше. Автор встречал в лагерях множество детей в возрасте - на вид - 7-9 лет. Некоторые еще не умели правильно произносить отдельные согласные».

Как минимум до февраля 1940 года (а по воспоминаниям бывших заключенных, и позже) осужденные дети содержались и во взрослых колониях. Так, согласно «Приказу по Норильскому строительству и ИТЛ НКВД» № 168 от 21 июля 1936 года, «заключенных малолеток» от 14 до 16 лет разрешено было использовать на общих работах по четыре часа в день, а еще четыре часа должны были отводиться на учебу и «культурно-воспитательную работу». Для заключенных от 16 до 17 лет устанавливался уже 6-часовой рабочий день.

Бывшая заключенная Ефросиния Керсновская вспоминает девочек, оказавшихся с ней на этапе: «В среднем лет 13-14. Старшая, лет 15, производит впечатление уже действительно испорченной девчонки. Неудивительно, она уже побывала в детской исправительной колонии и ее уже на всю жизнь «исправили». <...> Самая маленькая - Маня Петрова. Ей 11 лет. Отец убит, мать умерла, брата забрали в армию. Всем тяжело, кому нужна сирота? Она нарвала лука. Не самого лука, а пера. Над нею “смилостивились”: за расхищение дали не десять, а один год». Та же Керсновская пишет о встреченных в заключении 16-летних блокадницах, которые рыли со взрослыми противотанковые рвы, а во время бомбежки бросились в лес и наткнулись на немцев. Те угостили их шоколадом, о чем девочки рассказали, когда вышли к советским солдатам, и были отправлены в лагерь.

Заключенные Норильского лагеря вспоминают об испанских детях, оказавшихся во взрослом ГУЛАГе. О них же в «Архипелаге ГУЛАГ» пишет Солженицын: «Испанские дети - те самые, которые вывезены были во время Гражданской войны, но стали взрослыми после Второй мировой. Воспитанные в наших интернатах, они одинаково очень плохо сращивались с нашей жизнью. Многие порывались домой. Их объявляли социально опасными и отправляли в тюрьму, а особенно настойчивым - 58, часть 6 - шпионаж в пользу... Америки».

Особое отношение было к детям репрессированных: согласно циркуляру наркома внутренних дел СССР №106 начальникам УНКВД краев и областей «О порядке устройства детей репрессированных родителей в возрасте свыше 15 лет», выпущенном в мае 1938 года, «социально опасные дети, проявляющие антисоветские и террористические настроения и действия, должны предаваться суду на общих основаниях и направляться в лагеря по персональным нарядам ГУЛАГа НКВД».

Таких «социально опасных» и допрашивали на общих основаниях, с применением пыток. Так, 14-летний сын расстрелянного в 1937 году командарма Ионы Якира Петр был подвергнут в астраханской тюрьме ночному допросу и обвинен в «организации конной банды». Его осудили на 5 лет. Шестнадцатилетнего поляка Ежи Кмецика, пойманного в 1939 году при попытке бегства в Венгрию (после того, как Красная Армия вошла в Польшу), во время допроса заставляли сидеть и стоять на табурете по много часов, а также кормили соленым супом и не давали воды.

В 1938 году за то, что «будучи враждебно настроен к советскому строю систематически проводил среди воспитанников детдома контрреволюционную деятельность» был арестован и помещен во взрослую Кузнецкую тюрьму 16-летний Владимир Мороз, сын «врага народа», живший в Анненском детдоме. Чтобы санкционировать арест, Морозу исправили дату рождения - приписали один год. Поводом для обвинения стали письма, которые в кармане брюк подростка нашла пионервожатая - Владимир писал арестованному старшему брату. После обыска у подростка нашли и изъяли дневники, в которых он вперемежку с записями о «четверке» по литературе и «некультурных» учителях рассуждает о репрессиях и жестокости советского руководства. Свидетелями на процессе выступила та же пионервожатая и четыре воспитанника детдома. Мороз получил три года ИТЛ, но в лагерь не попал - в апреле 1939 года он умер в Кузнецкой тюрьме «от туберкулеза легких и кишок».

Erinnerungen von Leonid Murawnik, Jelisaweta Riwtschun, Walentina Tichanowa, Olga Zybulskaja und Rosa Schowkrinskaja.

Verhaftung des Vaters

Leonid Murawnik ist Sohn eines Parteifunktionärs. Seine Eltern wurden im Jahre 1937 erschossen. Seit dem Alter von 9 Jahren lebte er in unterschiedlichen Kinderheimen, floh mehrmals und war obdachlos.
Murawnik: Wir wohnten in einem Zimmer in einem Hotel. Papa kam erst nach Mitternacht von der Arbeit, müde und total erschöpft. Ich hörte oft die endlosen Streitgespräche zwischen den Eltern. Mama fragte: „Jascha, hast du gehört, Larin ist verhaftet worden“. Und Papa darauf. „Ja“.
„Hast du gehört, Orlow ist verhaftet worden“.
Papa darauf. „Ja“.
„Und was hältst Du davon?“
„Die Partei wird alles in Ordnung bringen.“
Auf alles gab es immer diese eine Antwort. „Die Partei wird das in Ordnung bringen.“ Er war ein fanatischer Mensch, ganz fanatisch.
Aber was hätte er ihr anderes sagen sollen? Nichts. Und dann kam dieser verhängnisvolle Tag – der 25. Mai -, an dem das Büro des regionalen Parteikomitees tagte und an dem alle, bis auf den letzten, verhaftet wurden. Das war eine minutiös durchgeplante Aktion, so frevelhaft es auch klingt.

Walentina Tichanowa – Adoptivtochter des Volkskommissars der RSFSR für Justiz. Ihr Stiefvater und ihre Mutter wurden erschossen. Walentina lebte 4 Jahre in einem Kinderheim in Dnepropetrowsk.
Tichanowa: Es war der 11. September. In der Nacht wurde ich durch Lärm geweckt, es waren unklare Geräusche zu hören. Ich ging im Morgenrock vom Kinderzimmer durch den Korridor zur Tür des Arbeitszimmers. Da brannte Licht. Unsere Hausangestellte stand in der Tür, und im Zimmer waren zwei Personen in Zivil. Einer hielt den Telefonhörer und sagte. „Ja, wir sind fertig, es ist alles erledigt. Ja, gut.“ Und er legte auf. Ich erinnere mich nicht mehr daran, wie sie weggingen, nur noch daran, wie ich in der Tür stand, und dass ich unwillkürlich anfing zu weinen.

Elisaweta Riwtschun ist die Tochter des Komponisten David Geigner. 1935 kam die Familie aus China zurück. 1938 wurde David Geigner erschossen.
Riwtschun: Das war die letzte Nacht mit Papa. Als alle gegangen waren, saßen wir bis zum Morgengrauen da, wir waren völlig erstarrt. Am Morgen ging ich dann mit meinem Bruder zur Schule, und Mama klapperte die Gefängnisse ab auf der Suche nach Papa. Sie fand ihn einige Tage später in den Listen des Butyrka-Gefängnisses. Zwei Monate brachte sie Pakete und Geld für ihn dorthin, dann sagte man ihr, man habe ihn weggebracht, er sei nicht mehr in den Listen. Und damit verlor sich seine Spur.

„Unsere Bekannten hatten Angst vor uns“

Riwtschun: Wir waren einfach völlig isoliert. Es kamen keine Anrufe mehr, und niemand kam uns besuchen. Unsere Bekannten hatten Angst vor uns. Sie fürchteten ja selbst um ihr Leben. Das habe ich erst später begriffen, damals empfand ich nur die Kränkung und den Horror, dass wir ganz allein waren. Mama fand keine Arbeit. Wenn ich zum Direktor gerufen wurde, dachte ich immer, er wird jetzt sagen: „Dein Vater ist ein Volksfeind, Du darfst nicht mehr in die Schule gehen.“ Davor hatte ich Angst.

Rosa Jussupowna Schowkrinskaja. Ihr Vater war Mitglied im Regionalkomitee der Partei in Dagestan und starb in Haft. Ihre Schwester wurde zu 10 Jahren Lagerarbeiten verurteilt.
Schowkrinskaja: Als Mama uns ins Dorf (im Kaukasus) gebracht hatte und wir am ersten Tag nach draußen gingen – ich weiß nicht, wer den Kindern das beigebracht hat, sie konnten ja kein Russisch – da ließen sie uns nirgends durch. Sie schrien: „Trooootzkisten! Troootzkisten!“ Woher kannten sie dieses Wort? Wir kamen heulend nach Hause und sagten: „Mama, wir gehen nicht mehr raus, und wir gehen auch nicht mehr in diese Schule“.

Murawnik: Als ich damals zu Tante Olja gekommen war, sagte sie nachts zu Onkel Kostja, ihrem Mann: „Wir müssen diesen Gast wieder loswerden. Gnade Gott, die Tschekisten kriegen das mit, und sie verhaften unsere Jungen“. Und mir sagte sie am nächsten Morgen: „Lenja, frühstücke und geh dann zur Oma“. Ich folgte ihr und ging nach dem Frühstück zur Oma, Bertha Moissejewna. Sie fragte: „Was machst du hier?“ Ich antwortete: „Tante Olja sagte, ich soll zu dir kommen.“
Aber die Oma freute sich nicht über mein Kommen. Ich fragte sie „Oma, was ist los? Warum ist das alles so?“ Sie sagte „Weil Du abgestempelt bist.“ „Wieso?“ „Wenn dein Onkel erfährt, dass du gekommen bist, wird er sehr böse sein.“

Verhaftung der Mutter

Murawnik: Und hier auf dieser Bank am Petrowski-Boulevard sahen wir, meine Mutter und ich, uns das letzte Mal. Sie weinte und sagte: „Lenik, mein Kind, ich weiß nicht, ob ich wieder komme oder nicht, ich will dir nichts vormachen. Aber ich will, dass Du ein guter Mensch wirst und dass du mit schweren Situationen fertig wirst. Niemand wird dir in diesem Leben helfen… Lerne, deinen Eltern zu glauben, dann wirst du es leichter haben im Leben.“ Wir gingen zur Oma, ich war völlig erledigt und fertig, ich ging ins Bett und schlief ein. Als ich aufwachte, war Mama schon nicht mehr da.

Riwtschun: Mama lag im Bett, sie hatte 38 Grad Fieber, sie war erkältet. Sie kamen. Mama sagte, sie sei krank. „Aber wir halten Sie ja nicht lange auf. Ihr Mann hat zu vieles vergessen, Sie müssen uns helfen.“ Sie sagte, sie habe Fieber. „Wir bringen Sie wieder zurück“. Sie stand auf, zog einen Morgenrock und warme Hausschuhe an. In diesem Aufzug ging sie mit hinaus. Unten stand das Auto. Danach hat sie niemand mehr gesehen. Später kam heraus, dass sie erschossen worden war.

Kinderheim

Tichanowa: Als ich dahin kam, saß da ein Onkel Mischa in Militäruniform am Tisch. Er fragte mich etwas, daran kann ich mich nicht genau erinnern. Er sagte mir: „Ja, ihr werdet bei uns bleiben.“ Aber ich erinnere mich, dass ich innerlich zusammenzuckte, dass ich Angst hatte. Er sagte: „Wir schicken euch in ein Kinderheim.“

Murawnik: Und eines Tages weckte man uns – etwa 15 Kinder – in der Nacht auf. Wir traten an, man verfrachtete uns in ein Auto mit der Aufschrift „Lebensmittel“. Sie stießen uns in dieses Auto, und es ging zu einem Bahnhof, ich weiß nicht mehr, welcher das war, wahrscheinlich der Kiewer. Als sie uns zum Bahnhof fuhren, fragte ein Mädchen. „Wohin bringen sie uns jetzt? Uns umbringen?“ Die verängstigte Stimme von diesem Mädchen kann ich nicht vergessen.

Der Glaube an kommunistische Ideale

Riwtschun: Ich wollte unbedingt in den Komsomol, unbedingt. Ich war ja schon bald erwachsen. Die ganze Klasse ging zu den Versammlungen, es gab Diskussionen und Gespräche, nur ich war nicht dabei. Es hieß immer: „Was stellst du überhaupt einen Antrag? Wer soll dich aufnehmen? Dein Vater ist ein Volksfeind. Was soll das, willst du dich lächerlich machen?“ Und ich stellte natürlich keinen Antrag. Und dabei wollte ich so gerne Komsomolzin sein! Ich wollte gerne bei den anderen sein! Das war für mich sehr schwer.

Olga Zybulskaja. Ihre Eltern waren Mikrobiologen. Der Vater wurde 1937 erschossen. Die Mutter wurde als „Familienmitglied eines Verräters der Heimat“ zu 8 Jahren Haft verurteilt. Olga wuchs bei Ihren Verwandten auf.
Zybulskaja: Wissen Sie, ich habe das seinerzeit nicht so mit Stalin in Verbindung gebracht. Ich habe fest an ihn geglaubt. Ich war gerade fertig mit der Schule, als er im März 1953 starb. Irina, meine Schwester, hat furchtbar geheult, sie fiel dauernd in Ohnmacht. Ihr Mann, Wladimir Aleksejewitsch, sagte ihr: „Ira, was stellst Du dich an? Da ist ein Blutsauger gestorben, der dir das ganze Leben kaputt gemacht hat, er hat das deines Vaters vernichtet und das deiner Mutter zerstört.“ Sie darauf: „Wolodja, hör auf, so was konnte Stalin gar nicht tun, niemals“. Man glaubte so fest an ihn, dass es für uns jetzt so war, als wäre plötzlich die Sonne verschwunden. Ich erinnere mich, dass ich wer weiß wie geheult habe. Für mich war Stalin einfach eine Ikone.

Diskriminierung

Zybulskaja: Ich sagte, ich wollte Medizin studieren, Mama darauf: „Versuch das gar nicht erst, man wird dich eh nicht zulassen, Kinder von Verhafteten dürfen nicht Medizin studieren“. Ich bewarb mich und gab an, wer meine Eltern waren. Der Rektor kam zu mir und sagte: „Wir nehmen dich nicht auf. Du brauchst es gar nicht erst zu versuchen – wir haben die geheime Anweisung, Kinder verhafteter Eltern nicht zuzulassen, sie werden sonst dem Staat schaden. Also nimm deine Dokumente wieder mit und versuche es gar nicht erst.“

Murawnik: Später schon, als ich irgendwo anfing zu arbeiten, musste ich was schreiben – früher haben wir ja Lebensläufe geschrieben. Ich dachte mir so eine Geschichte aus, keine besonders gute, aber eben irgendwas. Alle aus den Kinderheimen haben ja die Unwahrheit geschrieben. Und ich schrieb, mein Vater sei im Bürgerkrieg ums Leben gekommen, er hatte ja wirklich im Bürgerkrieg gekämpft. Ich schrieb auch, ich und meine Mutter hätten uns verloren, wo das war, wüsste ich nicht mehr. Ich war damals noch klein. Das habe ich geschrieben, und es reichte aus, sie ließen mich dann in Ruhe.

Psychische Folgen der Repressionen.

Zybulskaja: Wahrscheinlich wäre ich sonst fröhlicher, ich bin manchmal ziemlich skeptisch und pessimistisch. Ich habe im Leben nicht diese ganze Zärtlichkeit und Fürsorge erfahren, ich musste mich immer irgendwie mit meiner Arbeit durchschlagen. Außerdem – da Mama zu uns nicht zärtlich war, bin ich das auch nicht meiner Tochter gegenüber. Ich bin nicht zärtlich zu ihr, ich kann das nicht ändern – ich gebe mir Mühe, ich unterstütze sie auch, aber irgendetwas im Inneren hält mich zurück.

Tichanowa: Natürlich hat das Kinderheim meine geistige und intellektuelle Entwicklung erheblich beeinträchtigt, die ganzen vier Jahre, die ich da verbrachte. Das war eine solche Vergewaltigung unserer Seelen, dass es sich natürlich auf unser weiteres Leben auswirkte. Es ist kein Zufall, dass ich von dem Kinderheim vielleicht fünf-sechs Leute nennen kann, denen es irgendwie gelungen ist, eine höhere Bildung zu bekommen.
Irgendwo im Verborgenen eine Angst, eine gewisse Angst war immer in mir. Ich bin nämlich ein explosiver Charakter – ich bin nicht so sanftmütig. Aber diese ganzen Jahre habe ich mich sehr still verhalten. Sehr still. Das hat lange Jahre in mir gesessen. Vielleicht habe ich das bis heute nicht ganz überwunden.

Erinnerung an die Eltern

Riwtschun: Es war, als wäre Papa vom Erdboden verschwunden, absolut – als Mensch und als öffentliche Person.
Als er am Morgen nicht nach Hause kam, also nach dieser Nacht – ich habe mit 13 Jahren noch nicht verstanden, was eine Verhaftung ist, dass Papa verhaftet war. Ich wusste nur so viel, dass im Gefängnis Verbrecher, Diebe und Mörder sitzen. Und jetzt auf einmal mein Vater – ein so wertvoller, guter und völlig unschuldiger Mensch – das war natürlich ein Irrtum. Als ich aus der Schule kam, habe ich sofort nachgesehen, ob nicht oben seine Mütze und sein Mantel an der Garderobe hingen.

Tichanowa: Also zu diesem intellektuellen und seelischen Zusammenbruch. Ein wesentliches Trauma entstand natürlich durch das Kinderheim. Und natürlich hatten alle viel Heimweh. Ich habe buchstäblich jedes Mal, wenn ich aus der Schule kam, gedacht: „Wenn ich jetzt komme, steht ein Auto da, und Mama und Papa kommen mich holen“.
Ich war ganz sicher, dass sie unschuldig waren. Darum kam ich nicht auf die Idee, mich zu fragen, wem gegenüber sie schuldig sein sollten – sie waren einfach unschuldig und fertig. Da war ich mir sicher. In einer Eingabe schrieb ich, dass ein Beweis für die Unschuld meiner Eltern schon darin zu sehen war, wie sie mich erzogen hatten.

Schowkrinskaja: Sie haben alle Ehefrauen verhaftet und alle bedrängt, sich von ihrem Familiennamen loszusagen. Papa hat Mama ein paarmal geschrieben: „Wenn Du den Familiennamen änderst, wird das für die Kinder ein Schlag sein. Sie werden denken, dass ich wirklich ein Verräter, ein Volksfeind bin. Sag den Kindern, dass ich immer aufrichtig, dass ich ein aufrechter Kommunist bin und niemanden verraten habe.“ Wie oft haben sie Mama vorgeladen und ihr immer wieder zugeredet: „Geben Sie den Familiennamen auf. Wir werden den Kindern eine Ausbildung verschaffen.“

Riwtschun: Wissen Sie, ich hatte das ganze Leben den Traum, bis 1956, ob ich denn nicht doch eines Tages würde beweisen können, dass mein Vater völlig unschuldig war. Ich war ganz besessen von dieser Idee. Und das Schicksal ist mir zur Hilfe gekommen. Die Staatsorgane haben das ohne mich in Ordnung gebracht. Verstehen Sie? Und jetzt nach 70 Jahren sind Sie gekommen, um nach ihm zu fragen. Für mich ist das einfach ein Glück. Dass er sozusagen aus dem Nichtsein auftaucht, wenigstens für eine Zeitlang.

Die Zitate sind aus folgenden Interviews entnommen:

Leonid Murawnik
Jelisaweta Riwtschun
Olga Zybulskaja
Walentina Tichanowa
Rosa Schowkrinskaja

Drehbuch:
Aljona Koslowa, Irina Ostrowskaja (MEMORIAL – Moskau)

Kamera:
Andrej Kupawski (Moskau)

Schnitt:
Sebastian Priess (MEMORIAL – Berlin)
Jörg Sander (Sander Websites – Berlin)

Übersetzung/Untertitelung:
Boris Kazanskiy (MEMORIAL – Bonn)