Жемчужница. Рассказы

Александр Иванович Куприн

Леночка

Текст сверен с изданием: А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. Том 5. М.: Худ. литература, 1972. С. 193 -- 203. Проездом из Петербурга в Крым полковник генерального штаба Возницын нарочно остановился на два дня в Москве, где прошли его детство и юность. Говорят, что умные животные, предчувствуя смерть, обходят все знакомые, любимые места в жилье, как бы прощаясь с ними. Близкая смерть не грозила Возницыну, - в свои сорок пять лет он был еще крепким, хорошо сохранившимся мужчиной. Но в его вкусах, чувствах и отношениях к миру совершался какой-то незаметный уклон, ведущий к старости. Сам собою сузился круг радостей и наслаждений, явились оглядка и скептическая недоверчивость во всех поступках, выветрилась бессознательная, бессловесная звериная любовь к природе, заменившись утонченным смакованием красоты, перестала волновать тревожным и острым волнением обаятельная прелесть женщины, а главное, - первый признак душевного увядания! - мысль о собственной смерти стала приходить не с той прежней беззаботной и легкой мимолетностью, с какой она приходила прежде, - точно должен был рано или поздно умереть не сам он, а кто-то другой, по фамилии Возницын, - а в тяжелой, резкой, жестокой, бесповоротной и беспощадной ясности, от которой на ночам холодели волосы на голове и пугливо падало сердце. И вот его потянуло побывать в последний раз на прежних местах, оживить в памяти дорогие, мучительно нежные, обвеянные такой поэтической грустью воспоминания детства, растравить свою душу сладкой болью по ушедшей навеки, невозвратимой чистоте и яркости первых впечатлений жизни. Он так и сделал. Два дня он разъезжал по Москве, посещая старые гнезда. Заехал в пансион на Гороховом поле, где когда-то с шести лет воспитывался под руководством классных дам по фребелевской системе. Там все было переделано и перестроено: отделения для мальчиков уже не существовало, но в классных комнатах у девочек по-прежнему приятно и заманчиво пахло свежим лаком ясеневых столов и скамеек и еще чудесным смешанным запахом гостинцев, особенно яблоками, которые, как и прежде, хранились в особом шкафу на ключе. Потом он завернул в кадетский корпус и в военное училище. Побывал он и в Кудрине, в одной домовой церкви, где мальчиком-кадетом он прислуживал в алтаре, подавая кадило и выходя в стихаре со свечою к Евангелию за обедней, но также крал восковые огарки, допивал "теплоту" после причастников и разными гримасами заставлял прыскать смешливого дьякона, за что однажды и был торжественно изгнан из алтаря батюшкой, величественным, тучным старцем, поразительно похожим на запрестольного бога Саваофа. Проходил нарочно мимо всех домов, где когда-то он испытывал первые наивные и полудетские томления любви, заходил во дворы, поднимался по лестницам и почти ничего не узнавал - так все перестроилось и изменилось за целую четверть века. Но с удивлением и с горечью заметил Возницын, что его опустошенная жизнью, очерствелая душа оставалась холодной и неподвижной и не отражала в себе прежней, знакомой печали по прошедшему, такой светлой, тихой, задумчивой и покорной печали... "Да, да, да, это старость, - повторял он про себя и грустно кивал головою. - Старость, старость, старость... Ничего не поделаешь..." После Москвы дела заставили его на сутки остановиться в Киеве, а в Одессу он приехал в начале страстной недели. Но на море разыгрался длительный весенний шторм, и Возницын, которого укачивало при самой легкой зыби, не решился садиться на пароход. Только к утру страстной субботы установилась ровная, безветренная погода. В шесть часов пополудни пароход "Великий князь Алексей" отошел от мола Практической гавани. Возницына никто не провожал, и он был этим очень доволен, потому что терпеть не мог этой всегда немного лицемерной и всегда тягостной комедии прощания, когда бог знает зачем стоишь целых полчаса у борта и напряженно улыбаешься людям, стоящим тоскливо внизу на пристани, выкрикиваешь изредка театральным голосом бесцельные и бессмысленные фразы, точно предназначенные для окружающей публики, шлешь воздушные поцелуи и наконец-то вздохнешь с облегчением, чувствуя, как пароход начинает грузно и медленно отваливать. Пассажиров в этот день было очень мало, да и то преобладали третьеклассные. В первом классе, кроме Возницына, как ему об этом доложил лакей, ехали только дама с дочерью. "И прекрасно", - подумал офицер с облегчением. Все обещало спокойное и удобное путешествие. Каюта досталась отличная - большая и светлая, с двумя диванами, стоявшими под прямым углом, и без верхних мест над ними. Море, успокоившееся за ночь после мертвой зыби, еще кипело мелкой частой рябью, но уже не качало. Однако к вечеру на палубе стало свежо. В эту ночь Возницын спал с открытым иллюминатором, и так крепко, как он уже не спал много месяцев, если не лет. В Евпатории его разбудил грохот паровых лебедок и беготня по палубе. Он быстро умылся, заказал себе чаю и вышел наверх. Пароход стоял на рейде в полупрозрачном молочно-розовом тумане, пронизанном золотом восходящего солнца. Вдали чуть заметно желтели плоские берега. Море тихо плескалось о борта парохода. Чудесно пахло рыбой, морскими водорослями и смолой. С большого баркаса, приставшего вплотную к "Алексею", перегружали какие-то тюки и бочки. "Майна, вира, вира помалу, стоп!" - звонко раздавались в утреннем чистом воздухе командные слова. Когда баркас отвалил и пароход тронулся в путь, Возницын спустился в столовую. Странное зрелище ожидало его там. Столы, расставленные вдоль стен большим покоем, были весело и пестро убраны живыми цветами и заставлены пасхальными кушаньями. Зажаренные целиком барашки и индейки поднимали высоко вверх свои безобразные голые черепа на длинных шеях, укрепленных изнутри невидимыми проволочными стержнями. Эти тонкие, загнутые в виде вопросительных знаков шеи колебались и вздрагивали от толчков идущего парохода, и казалось, что какие-то странные, невиданные допотопные животные, вроде бронтозавров или ихтиозавров, как их рисуют на картинах, лежат на больших блюдах, подогнув под себя ноги, и с суетливой и комической осторожностью оглядываются вокруг, пригибая головы книзу. А солнечные лучи круглыми яркими столбами текли из иллюминаторов, золотили местами скатерть, превращали краски пасхальных яиц в пурпур и сапфир и зажигали живыми огнями гиацинты, незабудки, фиалки, лакфиоли, тюльпаны и анютины глазки. К чаю вышла в салон и единственная дама, ехавшая в первом классе. Возницын мимоходом быстро взглянул на нее. Она была некрасива и немолода, но с хорошо сохранившейся высокой, немного полной фигурой, просто и хорошо одетой в просторный светло-серый сак с шелковым шитьем на воротнике и рукавах. Голову ее покрывал легкий синий, почти прозрачный, газовый шарф. Она одновременно пила чай и читала книжку, вернее всего французскую, как решил Возницын, судя по компактности, небольшому размеру, формату и переплету канареечного цвета. Что-то страшно знакомое, очень давнишнее мелькнуло Возницыну не так в ее лице, как в повороте шеи и в подъеме век, когда она обернулась на его взгляд. Но это бессознательное впечатление тотчас же рассеялось и забылось. Скоро стало жарко, и потянуло на палубу. Пассажирка вышла наверх и уселась на скамье, с той стороны, где не было ветра. Она то читала, то, опустив книжку на колени, глядела на море, на кувыркавшихся дельфинов, на дальний красноватый, слоистый и обрывистый берег, покрытый сверху скудной зеленью. Возницын ходил по палубе, вдоль бортов, огибая рубку первого класса. Один раз, когда он проходил мимо дамы, она опять внимательно посмотрела на него, посмотрела с каким-то вопрошающим любопытством, и опять ему показалось, что они где-то встречались. Мало-помалу это ощущение стало беспокойным и неотвязным. И главное - офицер теперь знал, что и дама испытывает то же самое, что и он. Но память не слушалась его, как он ее ни напрягал. И вдруг, поравнявшись уже в двадцатый раз с сидевшей дамой, он внезапно, почти неожиданно для самого себя, остановился около нее, приложил пальцы по-военному к фуражке и, чуть звякнув шпорами, произнес: - Простите мою дерзость... но мне все время не дает покоя мысль, что мы с вами знакомы или, вернее... что когда-то, очень давно, были знакомы. Она была совсем некрасива - безбровая блондинка, почти рыжая, с сединой, заметной благодаря светлым волосам только издали, с белыми ресницами над синими глазами, с увядающей веснушчатой кожей на лице. Свеж был только ее рот, розовый и полный, очерченный прелестно изогнутыми линиями. - И я тоже, представьте себе. Я все сижу и думаю, где мы с вами виделись, - ответила она. - Моя фамилия - Львова. Это вам ничего не говорит? - К сожалению, нет... А моя фамилия - Возницын. Глаза дамы вдруг заискрились веселым и таким знакомым смехом, что Возницыну показалось - вот-вот он сейчас ее узнает. - Возницын? Коля Возницын? - радостно воскликнула она, протягивая ему руку. - Неужели и теперь не узнаете? Львова - это моя фамилия по мужу... Но нет, нет, вспомните же наконец!.. Вспомните: Москва, Поварская, Борисоглебский переулок - церковный дом... Ну? Вспомните своего товарища по корпусу... Аркашу Юрлова... Рука Возницына, державшая руку дамы, задрожала и сжалась. Мгновенный свет воспоминания точно ослепил его. - Господи... Неужели Леночка?.. Виноват... Елена... Елена... - Владимировна. Забыли... А вы - Коля, тот самый Коля, неуклюжий, застенчивый и обидчивый Коля?.. Как странно! Какая странная встреча!.. Садитесь же, пожалуйста. Как я рада... - Да, - промолвил Возницын чью-то чужую фразу, - мир в конце концов так тесен, что каждый с каждым непременно встретится. Ну, рассказывайте же, рассказывайте о себе. Что Аркаша? Что Александра Милиевна? Что Олечка? В корпусе Возницын тесно подружился с одним из товарищей - Юрловым. Каждое воскресенье он, если только не оставался без отпуска, ходил в его семью, а на пасху и рождество, случалось, проводил там все каникулы. Перед тем как поступать в военное училище, Аркаша тяжело заболел. Юрловы должны были уехать в деревню. С той поры Возницын потерял их из виду. Много лет тому назад он от кого-то вскользь слышал, что Леночка долгое время была невестой офицера и что офицер этот со странной фамилией Же нишек - с ударением на первом слоге - как-то нелепо и неожиданно застрелился. - Аркаша умер у нас в деревне в девяностом году, - говорила Львова. - У него оказалась саркома головы. Мама пережила его только на год. Олечка окончила медицинские курсы и теперь земским врачом в Сердобском уезде. А раньше она была фельдшерицей у нас в Жмакине. Замуж ни за что не хотела выходить, хотя были партии, и очень приличные. Я двадцать лет замужем, - она улыбнулась грустно сжатыми губами, одним углом рта, - старуха уж... Муж - помещик, член земской управы. Звезд с неба не хватает, но честный человек, хороший семьянин, не пьяница, не картежник и не развратник, как все кругом... и за это слава богу... - А помните, Елена Владимировна, как я был в вас влюблен когда-то! - вдруг перебил ее Возницын. Она засмеялась, и лицо ее сразу точно помолодело. Возницын успел на миг заметить золотое сверкание многочисленных пломб в ее зубах. - Какие глупости. Так... мальчишеское ухаживание. Да и неправда. Вы были влюблены вовсе не в меня, а в барышень Синельниковых, во всех четверых по очереди. Когда выходила замуж старшая, вы повергали свое сердце к ногам следующей за нею... - Ага! Вы все-таки ревновали меня немножко? - заметил Возницын с шутливым самодовольством. - Вот уж ничуть... Вы для меня были вроде брата Аркаши. Потом, позднее, когда нам было уже лет по семнадцати, тогда, пожалуй... мне немножко было досадно, что вы мне изменили... Вы знаете, это смешно, но у девчонок - тоже женское сердце. Мы можем совсем не любить безмолвного обожателя, но ревнуем его к другим... Впрочем, все это пустяки. Расскажите лучше, как вы поживаете и что делаете. Он рассказал о себе, об академии, о штабной карьере, о войне, о теперешней службе. Нет, он не женился: прежде пугала бедность и ответственность перед семьей, а теперь уже поздно. Были, конечно, разные увлечения, были и серьезные романы. Потом разговор оборвался, и они сидели молча, глядя друг на друга ласковыми, затуманенными глазами. В памяти Возницына быстро-быстро проносилось прошлое, отделенное тридцатью годами. Он познакомился с Леночкой в то время, когда им не исполнилось еще и по одиннадцати лет. Она была худой и капризной девочкой, задирой и ябедой, некрасивой со своими веснушками, длинными руками и ногами, светлыми ресницами и рыжими волосами, от которых всегда отделялись и болтались вдоль щек прямые тонкие космы. У нее по десяти раз на дню происходили с Возницыным и Аркашей ссоры и примирения. Иногда случалось и поцарапаться... Олечка держалась в стороне: она всегда отличалась благонравием и рассудительностью. На праздниках все вместе ездили танцевать в Благородное собрание, в театры, в цирк, на катки. Вместе устраивали елки и детские спектакли, красили на пасху яйца и рядились на рождество. Часто боролись и возились, как молодые собачки. Так прошло три года. Леночка, как и всегда, уехала на лето с семьей к себе в Жмакино, а когда вернулась осенью в Москву, то Возницын, увидев ее в первый раз, раскрыл глаза и рот от изумления. Она по-прежнему осталась некрасивой, но в ней было нечто более прекрасное, чем красота, тот розовый сияющий расцвет первоначального девичества, который, бог знает каким чудом, приходит внезапно и в какие-нибудь недели вдруг превращает вчерашнюю неуклюжую, как подрастающий дог, большерукую, большеногую девчонку в очаровательную девушку. Лицо у Леночки было еще покрыто крепким деревенским румянцем, под которым чувствовалась горячая, весело текущая кровь, плечи округлились, обрисовались бедра и точные, твердые очертания грудей, все тело стало гибким, ловким и грациозным. И отношения как-то сразу переменились. Переменились после того, как в один из субботних вечеров, перед всенощной, Леночка и Возницын, расшалившись в полутемной комнате, схватились бороться. Окна тогда еще были открыты, из палисадника тянуло осенней ясной свежестью и тонким винным запахом опавших листьев, и медленно, удар за ударом, плыл редкий, меланхоличный звон большого колокола Борисоглебской церкви. Они сильно обвили друг друга руками крест-накрест и, соединив их позади, за спинами, тесно прижались телами, дыша друг другу в лицо. И вдруг, покрасневши так ярко, что это было заметно даже в синих сумерках вечера, опустив глаза, Леночка зашептала отрывисто, сердито и смущенно: - Оставьте меня... пустите... Я не хочу... И прибавила со злым взглядом влажных, блестящих глаз: - Гадкий мальчишка. Гадкий мальчишка стоял, опустив вниз и нелепо растопырив дрожащие руки. Впрочем, у него и ноги дрожали, и лоб стал мокрым от внезапной испарины. Он только что ощутил под своими руками ее тонкую, послушную, женственную талию, так дивно расширяющуюся к стройным бедрам, он почувствовал на своей груди упругое и податливое прикосновение ее крепких высоких девических грудей и услышал запах ее тела - тот радостный пьяный запах распускающихся тополевых почек и молодых побегов черной смородины, которыми они пахнут в ясные, но мокрые весенние вечера, после мгновенного дождя, когда небо и лужи пылают от зари и в воздухе гудят майские жуки. Так начался для Возницына этот год любовного томления, буйных и горьких мечтаний, единиц и тайных слез. Он одичал, стал неловок и грубоват от мучительной застенчивости, ронял ежеминутно ногами стулья, зацеплял, как граблями, руками за все шаткие предметы, опрокидывал за столом стаканы с чаем и молоком. "Совсем наш Коленька охалпел", - добродушно говорила про него Александра Милиевна. Леночка издевалась над ним. А для него не было большей муки и большего счастья, как стать тихонько за ее спиной, когда она рисовала, писала или вышивала что-нибудь, и глядеть на ее склоненную шею с чудесной белой кожей и с вьющимися легкими золотыми волосами на затылке, видеть, как коричневый гимназический корсаж на ее груди то морщится тонкими косыми складками и становится просторным, когда Леночка выдыхает воздух, то опять выполняется, становится тесным и так упруго, так полно округлым. А вид наивных запястий ее девических светлых рук и благоухание распускающегося тополя преследовали воображение мальчика в классе, в церкви и в карцере. Все свои тетради и переплеты исчертил Возницын красиво сплетающимися инициалами Е. и Ю. и вырезывал их ножом на крышке парты посреди пронзенного и пылающего сердца. Девочка, конечно, своим женским инстинктом угадывала его безмолвное поклонение, но в ее глазах он был слишком свой, слишком ежедневный. Для него она внезапно превратилась в какое-то цветущее, ослепительное, ароматное чудо, а Возницын остался для нее все тем же вихрястым мальчишкой, с басистым голосом, с мозолистыми и шершавыми руками, в узеньком мундирчике и широчайших брюках. Она невинно кокетничала со знакомыми гимназистами и с молодыми поповичами с церковного двора, но, как кошке, острящей свои коготки, ей доставляло иногда забаву обжечь и Возницына быстрым, горячим и лукавым взглядом. Но если, забывшись, он чересчур крепко жал ее руку, она грозилась розовым пальчиком и говорила многозначительно: - Смотрите, Коля, я все маме расскажу. И Возницын холодел от непритворного ужаса. Конечно, Коля остался в этот сезон на второй год в шестом классе, и, конечно, этим же летом он успел влюбиться в старшую из сестер Синельниковых, с которыми танцевал в Богородске на дачном кругу. Но на пасху его переполненное любовью сердце узнало момент райского блаженства... Пасхальную заутреню он отстоял с Юрловыми в Борисоглебской церкви, где у Александры Милиевны было даже свое почетное место, с особым ковриком и складным мягким стулом. Но домой они возвращались почему-то не вместе. Кажется, Александра Милиевна с Олечкой остались святить куличи и пасхи, а Леночка, Аркаша и Коля первыми пошли из церкви. Но по дороге Аркаша внезапно и, должно быть, дипломатически исчез - точно сквозь землю провалился. Подростки остались вдвоем. Они шли под руку, быстро и ловко изворачиваясь в толпе, обгоняя прохожих, легко и в такт ступая молодыми, послушными ногами. Все опьяняло их в эту прекрасную ночь: радостное пение, множество огней, поцелуи, смех и движение в церкви, а на улице - это множество необычно бодрствующих людей, темное теплое небо с большими мигающими весенними звездами, запах влажной молодой листвы из садов за заборами, эта неожиданная близость и затерянность на улице, среди толпы, в поздний предутренний час. Притворяясь перед самим собою, что он делает это нечаянно, Возницын прижал к себе локоток Леночки. Она ответила чуть заметным пожатием. Он повторил эту тайную ласку, и она опять отозвалась. Тогда он едва слышно нащупал в темноте концы ее тонких пальчиков и нежно погладил их, и пальцы не сопротивлялись, не сердились, не убегали. Так подошли они к воротам церковного дома. Аркаша оставил для них калитку открытой. К дому нужно было идти по узким деревянным мосткам, проложенным, ради грязи, между двумя рядами широких столетних лип. Но когда за ними хлопнула затворившаяся калитка, Возницын поймал Леночкину руку и стал целовать ее пальцы - такие теплые, нежные и живые. - Леночка, я люблю, люблю вас... Он обнял ее вокруг талии и в темноте поцеловал куда-то, кажется, ниже уха. Шапка от этого у него сдвинулась и упала на землю, но он не стал ее разыскивать. Он все целовал похолодевшие щеки девушки и шептал, как в бреду: - Леночка, я люблю, люблю... - Не надо, - сказала она тоже шепотом, и он по этому шепоту отыскал губы. - Не надо... Пустите меня... пуст... Милые, такие пылающие, полудетские, наивные, неумелые губы! Когда он ее целовал, она не сопротивлялась, но и не отвечала на поцелуи и вздыхала как-то особенно трогательно - часто, глубоко и покорно. А у него по щекам бежали, холодя их, слезы восторга. И когда он, отрываясь от ее губ, подымал глаза кверху, то звезды, осыпавшие липовые ветви, плясали, двоились и расплывались серебряными пятнами, преломляясь сквозь слезы. - Леночка... Люблю... - Оставьте меня... - Леночка! И вдруг она воскликнула неожиданно сердито: - Да пустите же меня, гадкий мальчишка! Вот увидите, вот я все, все, все маме расскажу. Непременно! Она ничего маме не рассказала, но с этой ночи уже больше никогда не оставалась одна с Возницыным. А там подошло и лето... - А помните, Елена Владимировна, как в одну прекрасную пасхальную ночь двое молодых людей целовались около калитки церковного дома? - спросил Возницын. - Ничего я не помню... Гадкий мальчишка, - ответила она, мило смеясь. - Однако смотрите-ка, сюда идет моя дочь. Я вас сейчас познакомлю... Леночка, это Николай Иваныч Возницын, мой старый-старый друг, друг моего детства. А это моя Леночка. Ей теперь как раз столько лет, сколько было мне в одну пасхальную ночь... - Леночка большая и Леночка маленькая, - сказал Возницын. - Нет. Леночка старенькая и Леночка молодая, - возразила спокойно, без горечи, Львова. Леночка была очень похожа на мать, но рослее и красивее, чем та в свои девические годы. Рыжие волосы матери перешли у нее в цвет каленого ореха с металлическим оттенком, темные брови были тонкого и смелого рисунка, но рот носил чувственный и грубоватый оттенок, хотя был свеж и прелестен. Девушка заинтересовалась плавучими маяками, и Возницын объяснил ей их устройство и цель. Потом он заговорил о неподвижных маяках, о глубине Черного моря, о водолазных работах, о крушениях пароходов. Он умел прекрасно рассказывать, и девушка слушала его, дыша полуоткрытым ртом, не сводя с него глаз. А он... чем больше он глядел на нее, тем больше его сердце заволакивалось мягкой и светлой грустью - сострадательной к себе, радостной к ней, к этой новой Леночке, и тихой благодарностью к прежней. Это было именно то самое чувство, которого он так жаждал в Москве, только светлое, почти совсем очищенное от себялюбия. И когда девушка отошла от них, чтобы посмотреть на Херсонесский монастырь, он взял руку Леночки-старшей и осторожно поцеловал ее. - Нет, жизнь все-таки мудра, и надо подчиняться ее законам, - сказал он задумчиво. - И кроме того, жизнь прекрасна. Она - вечное воскресение из мертвых. Вот мы уйдем с вами, разрушимся, исчезнем, но из нашего ума, вдохновения и таланта вырастут, как из праха, новая Леночка и новый Коля Возницын... Все связано, все сцеплено. Я уйду, но я же и останусь. Надо только любить жизнь и покоряться ей. Мы все живем вместе - и мертвые и воскресающие. Он еще раз наклонился, чтобы поцеловать ее руку, а она нежно поцеловала его в сильно серебрящийся висок. И когда они после этого посмотрели друг на друга, то глаза их были влажны и улыбались ласково, устало и печально. <1910 >

Теплом и гомоном грачей наполнялась весна, казалось, что уже сегодня кончится война. Уже четыре года как я на фронте. Почти никого не осталось в живых санинструкторов батальона. Остались только я и Валя Озарина. В батальоне все её почему-то меня называли Леночкой, и видавшие войну с июня сорок первого, и только что пришедшие на смену уже тем, кто был похоронен в братских могилах…
Отбили какой- то красивый дом. Обойдя всех, и, оказав, первую помощь, отправила в санбат тяжелораненых, поговорила и успокоила тех, кто был ранен в бою. Дел хватало: нужно было постирать бинты, а это, значит, найти воду, что было очень проблематично, но меня всегда выручали дивизионные разведчики, припасая фляжки с водой. К ним я относилась доверительно, каждый из них был мне, как отец или брат, особенно дядя Ваня. Глаза его всегда улыбались. Зная, что она– Леночка сластена разведчики приносили ей трофейный немецкий шоколад, угощали сахаром, галетами. И я была благодарна им.
Моё детство перешло сразу во взрослую жизнь. В перерывах между боями я часто вспоминала школу, вальс…
А на утро война. Решили всем классом идти на фронт. Но девчонок оставили при больнице проходить месячные курсы санинструкторов. Занимались много, почти до самой ночи, слушали каждое слово « хирургини» – так они с девчонками называли Марью Васильевну – пожилого доктора, которая, казалось, знала все!
Потом теплушки и на фронт. Прощаться особо не с кем было. Мама умерла при родах, а отец мой сразу женился. Я и мамой её никогда не называла. Не любила она меня, наверное, от того, что это была не её дочь.
Отца сразу отправили на Урал вместе с заводом – ему была положена бронь.
Он совершенно спокойно отнесся к тому, что его дочь – Леночка, после ускоренных курсов призывается в армию. Значит, так и должно было быть.
Когда она прибыла в дивизию, уже видела раненых. Говорили, что у этих ребят даже оружия не было, добывали в бою.
Первое ощущение беспомощности и страха она испытала в августе сорок первого…
– Ребята есть кто живой?– пробираясь по окопам спрашивала она. – Ребята, кому помощь нужна?
Она переворачивала мертвые тела, все они смотрели на нее, но никто не просил помощи, никто не слышал ее.
Артналет уничтожил всех…
– Но не может так быть, хоть кто – то же должен остаться в живых?– Петя, Игорь, Иван. Алешка!
Она подползла к пулемету, и увидела Ивана.
– Ванечка! Иван!– закричала Леночка, но тело уже остыло, только голубые глаза Ивана неподвижно смотрели в голубое небо.
Спустившись во второй окоп, она услышала стон.
– Не может быть!? Кто живой? Люди, кто живой?– опять закричала Леночка.
Она услышала глухой стон.
Леночка бегом побежала мимо мертвых тел, ища его, сохранившегося в живых.
– Миленький! Я здесь! Я здесь!– кричала Леночка, осматривая длинный окоп.
И опять она стала переворачивать всех, кто ей попадался на пути.
–Нет! Нет! Нет! Я обязательно тебя найду! Ты только дождись меня! Не умирай!– и Леночка спрыгнула в другой окоп.
Стон повторился где – то совсем рядом.
– Я же потом никогда себе не прощу, что не нашла тебя,– закричала Леночка.
Вверх, взлетела ракета, осветив окоп.
– Давай. Давай, прислушивайся! Ты его найдешь, ты сможешь!– командовала она себе.
–Вот раненый прямо в сердце, голову солдаты. Еще немного и конец окопа. Боже, как же страшно! Быстрее, быстрее! Господи, если ты есть, помоги мне его найти!– и Леночка встала на колени. Она – комсомолка просила Господа помочь ей…
Было ли это чудом, но стон повторился.
– Да, он в самом конце окопа. Держись!– что есть, силы закричала Леночка.
Она просто ворвалась в блиндаж, прикрытый плащ- палаткой.
– Родненький, живой!– руки её работали быстро, понимая, что он тоже не жилец. Тяжелейшее ранение в живот. Свои кишки он держал, прикрывая их руками.
– Тебе пакет доставить,– тихо прошептал он, умирая.
Леночка прикрыла его глаза. Перед ней лежал совсем молоденький лейтенант.
– Да как же это!? Какой пакет? Куда?– засуетилась Леночка.– Ты не сказал куда!? Ты не сказал куда!!– осматривая все вокруг, она увидела торчащий в сапоге пакет.
« Срочно»,– прочитала она надпись, подчеркнутую красным карандашом. Полевая почта штаба дивизии.
Леночка засунул пакет туда, куда обычно деньги прятала, когда ходила на базар до войны, застегнув плотно гимнастерку.
Сидя с ним, молоденьким лейтенантом, прощалась, а слезы катились одна за другой. Забрав его документы, она шла, по окопу шатаясь, ее подташнивало, когда закрывала по пути глаза мертвым бойцам. Пакет она доставила в штаб. И сведения там, действительно, оказались очень важными.
Только вот медаль, которую ей вручили – её первую боевую награду никогда не надевала. Потому как принадлежала она тому лейтенанту Останькову Ивану Ивановичу.
…После окончания войны Леночка передала эту медаль матери лейтенанта, и рассказала, как он погиб.
А пока шли бои. Четвертый год войны. За это время Леночка совсем поседела. Её рыжие волосы стали совершенно белыми. Приближалась весна с теплом и грачиным гомоном...

© Елена Гомилко, 2018


ISBN 978-5-4490-3316-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ОТКРЫТЬСЯ ДОЖДЮ

Теряют свежесть последние цветы…. Такие пронзительно трогательные…

Подводятся последние итоги…. Окончательные и бесповоротные…

И неумолимой слезой подступает к сердцу горькая правда: все проходит.

Ах, Соломон, тяжела твоя мудрость…

Осенью все ярче и острее. Как в последний раз…

Все уходит, и хочется еще что-то успеть. И надежда на чудо желтым листом сорвалась и кружит, кружит на ветру…, но все-таки падает на землю.

Все проходит…


…Меланхоличная Осень бродит между деревьями, перебирая струны бабьего лета…. И вдруг, устав от меланхолии, ринется в бешеном танце по аллеям, легкомысленная и вздорная. Завьется, закружит и скроется за поворотом. Затеряется в придорожных ветвях. Отыщет одинокое авто и бросится к нему, рыдая дождем. Отчаянно застучит кленовыми ладошками в лобовое стекло, умоляя впустить, согреть, приласкать…. Заглянет внутрь и отпрянет, устыдясь своего порыва. И, в искупление невольного прегрешения, осыплет ворохом листьев, скрывая от случайных глаз нечаянно подсмотренное счастье…

А сама, вдохновленная увиденным, станет выписывать новые па, наслаждаясь одиночеством.

В дальней аллее подхватит под руку одинокого поэта, и тот в шуршании листьев услышит недостающую строчку.

А у пруда потянется рукой за журавлиным клином…. И пожилая пара остановится, чтобы расслышать в прощальном клекоте тихий всхлип воспоминаний…


На берегу пруда сидит девчонка.

Как Осень.

Острые коленки обтянула тертая джинса. Взгляд зеленых глаз заблудился в ветвях деревьев, в холодном октябрьском небе.

Осень уходит, унося на лице загадочную улыбку.

Что-то задумала…


…В глубине аллеи появляется летящий силуэт. Высокая фигура – в костюме цвета топленого молока. Шляпа в тон скрывает длинные упругие волосы, стянутые на затылке. Что еще? Изящная трость. Шелковый шарф. Насмешка в глазах цвета осеннего неба, холодного, синего, бездонного…

– Рейн, рада тебя видеть! Принимаешь пост?

Молодой человек склоняется над протянутой рукой.

– Да. Соскучился.

– Я тоже. Ты же знаешь, я особо ценю тебя.

Снова поцелуй.

– Ты лучше всех меня понимаешь…

– Не стоит недооценивать Младшего. Он в этом году неплохо управился. – Рейн оценивающе огляделся.

– Ах, если бы ты знал, чего мне это стоило. Он явно симпатизирует Августу. Лишнего желтого листочка не выпросишь! Как будто он не мой месяц, а летний. – Осень раздраженно перебрала янтарь на своих четках.

– Ну – ну, не злись. А то погода испортится…. А я погулять хочу…. Оглядеться, подумать…. Чего-то хочется такого… свежего, яркого…. А то заскучал я что-то…

– Заскучал, говоришь… – глаза Осени вспыхнули золотыми искрами. – Тогда пойдем… – она увлекает его в сторону пруда. – Мне кажется, она ждет тебя…

– Рыжая…


– Чего тебе?

– Поговорить хочу.

– Я тебя не знаю.

– Узнаешь.

– Зачем? – внимательный взгляд попытался распознать намерения назойливого собеседника.

Но распознал лишь насмешку.

– Чтобы было о чем говорить, – не унимался насмешник.

– Все равно ничего не получится! – девчонка посмотрела в упор.

– Не получится?

– Послушай, тебе не надоели эти глупости? – усталый, почти измученный голос.

– А ты глупостями не занимаешься?

– У меня слишком мало времени, чтобы тратить его впустую.

Рыжая молчала.

– Что не получится? – настойчиво, но с улыбкой.

Глаза в глаза.

Но взгляд напротив не сдавался.

– Тебе действительно интересно, или так, от нечего делать?

– Действительно.

– Отношений не получится, – девчонка опустила глаза.

– Почему?

Сквозь бессмыслицу разговора пробились ростки интереса.

Зеленые глаза испытующе смотрели. Рыжая медлила.

– Для дружбы я тебя не выберу, а… любви у нас не будет.

– По-че-му? – прозвучало растянуто. И, по мере растяжения, остатки насмешки переросли в серьезную внимательность.

Взгляд напротив споткнулся о насмешку, но уцепился за внимательность; подождал, будто прощупывая глубину этой заинтересованности. А потом – решительно и спокойно:

– Потому что меня любить нельзя.

Следующее «почему?» было сказано одними губами.

Насмешка – пала окончательно.

Интерес победил.

– Вот пристал!

Девчонка махнула рыжей гривой и ушла, оставляя незадачливого собеседника в высшей степени изумления…


– Что, сбежала? – иронизирует Осень.

– От меня не сбежит…


…Шли дни. У Осени было много приятной работы. Талантливый помощник действительно себя оправдывал. Она наслаждалась своей властью…

…Ее любимец тоже не терял времени даром…


…Рыжая сидела на прежнем месте. Рейн часто видел ее там. Иногда с книгой, иногда просто смотрящей на воду.

Сегодня он был свободен. Да и Рыжая, кажется, была в настроении. Она вертела в руках букет желтых листьев, иногда подносила их к лицу, пряча улыбку.

– Привет! Только, пожалуйста, не убегай так быстро. Я даже не успел узнать твое имя… – голубые глаза в шутку умоляли. – Я – Рейн…

Сегодня Рыжая улыбалась. Внешний вид собеседника был более демократичен. Джинсы, кроссовки, волосы стянуты банданой.

Рейн положил голову на сложенные руки.

– Ну, что уставился?

– Наблюдаю, – Рейн выдержал паузу, разглядывая лицо напротив, и все происходящие на нем изменения явно доставляли ему удовольствие.

Девчонка чувствовала себя довольно неуютно под уверенным взглядом.

– А почему «Рейн»? Это, кажется, «дождь» по-английски? – В голосе больше звучало явное облегчение от разрешившейся неловкости, чем заинтересованность в ответе.

– Только это не имя, а прозвище.

Снова пауза. Мягкая улыбка. Рейн отвел глаза, чтобы дать передохнуть девчонке.

– Просто я очень люблю дождь. Для меня это скорее состояние души, чем погода… – он несколько медлил. – А еще… – Он распустил волосы, и с неба упали первые капли, тяжелые и теплые.

Рыжая удивленно захлопала ресницами.

– Я чего-то не поняла?

Рейн подставил ладонь, и на нее сразу упали несколько капель.

– Здравствуй.

– Ты с кем здороваешься?

– Познакомься, это мой друг – дождь. Он всегда со мной. – Рейн подставил лицо ласковым струям.

Рыжая какое-то время наблюдала за происходящим с широко раскрытыми глазами. Но скоро аккуратно попросила:

– Послушай, друг – это хорошо. Но он – мокрый… – Она поежилась.

Рейн рассмеялся.

– Ой, прости, пожалуйста.

Он сбросил куртку и укрыл ей плечи.

– Побежали!

Он схватил ее за руку и потащил. Рыжая едва успевала.

– Так как же все-таки тебя зовут? – спросил Рейн, когда они добежали до беседки.

– Рыжая, – ответила девчонка, часто дыша.

– А настоящее имя?

– Я его не люблю, оно дурацкое…

– Пусть будет Рыжая. Я тоже не особо люблю свое. Оно похоже на название должности. Хотя так и есть…

Повисла тишина. Только капли быстро-быстро шептали что-то листве.

Девчонка занялась мокрыми волосами. Она сняла кепку, и огненная грива свободно рассыпалась по плечам.

Рейн, пользуясь моментом, разглядывал Рыжую, ее мокрые щеки с веснушками, слипшиеся ресницы, яркие по-детски пухлые губы. Тихо-тихо, чтобы не спугнуть это странное существо и продлить миг естественности и простоты.

Волосы не желали возвращаться в плен кепки. От усердия Рыжая что-то бормотала себе под нос и смешно хмурилась. О собрате по дождю она явно забыла.

– Распусти. Они хотят свободы.

Рыжая исподлобья посмотрела на него и встряхнула головой.

Рейн потянулся рукой. Девчонка насторожено отпрянула.

– Не бойся, – улыбнулся он. – Смотри…

И снял с волос божью коровку.

– Погреться решила…

Посадил букашку ей на ладонь.

– Бедненькая, замерзла… – Рыжая склонилась над солнышком и попыталась согреть его дыханием. Козявка посидела немного и улетела. – Ой, там же дождь! Она намокнет…

Девчонка подняла глаза ей вслед и уперлась взглядом в синие глаза напротив. Рейн молчал. Но взгляд был весьма красноречив.

– Рыжая, ты – чудо! Ты это знаешь?

– Я не верю в чудеса.

– А зря. Вот есть в твоей жизни что-то такое, чего ты не ждала, но чему обрадовалась? Оно непонятно и пришло ниоткуда, и нет у тебя власти над ним, но потерять его – худшее из зол?

Рыжая заворожено кивала.

– Значит, надо верить, чтобы оно задержалось подольше…

– А навсегда нельзя?..

Рейн мягко улыбнулся детской наивности.

– К сожалению, нет. Тогда оно перестанет быть чудом. А ты ведь этого не хочешь?

– Нет! – поспешно ответила Рыжая. И опустила глаза.

Рейн осторожно, как великую драгоценность, взял ее руки в свои и попытался их согреть. Они дрожали. Слабая попытка их отнять не удалась. Тогда Рыжая просто закрыла глаза и прикусила нижнюю губу.

Руки были детские, угловатые, с коротко остриженными ногтями, местами – просто обкусанными. Скорее руки мальчишки, чем барышни.

Рейн подержал их в своих ладонях, спокойных и уверенных. Рассмотрел каждую черточку, каждый ноготок. Погладил каждый пальчик, пощекотал ладошки, от чего Рыжая смущенно засмеялась. Напряжение потихоньку уходило.

– Какая же ты рыжая! – Рейн потянулся рукой к мокрой прядке, слегка задев кожу лица.

Это прикосновение смутило барышню.

– Мне пора. Уже поздно…

Она выскочила под дождь и пустилась бегом.

Рейн едва успел крикнуть:

– Встретимся под дождем!

Он спешил собрать волосы. Когда бандана была туго затянута, последняя капля дождя растаяла в воздухе.

– Прости, друг. Пусть добежит…


…Рыжая сидела у окна и разглядывала воробьев и сорок, пытаясь обнаружить хоть какую-то примету приближающегося дождя…

Уже несколько дней стояла теплая солнечная погода. Мать суетилась по хозяйству и нахваливала ясные деньки, называя их бабьим летом, и совершенно не находя причины плохого настроения дочери.

– Ты бы сделала что-нибудь, погода такая хорошая, солнышко. Скоро тепло закончится, задождит,…

– Скорей бы, – бормотала Рыжая в ответ, пытаясь в очередной раз отвлечься каким-то чтивом. Получалось плохо.

Она много раз ходила к пруду, но все было не то. Привычные мечты уже не увлекали.

В беседке постоянно играли какие-то дети.

Старые знакомые наводили на Рыжую такую тоску, что становилось еще хуже.

Неужели она ищет его, Рейна? Рыжая долго гнала от себя эту мысль, потом еще дольше с ней боролась, но пришлось капитулировать. Это было правдой. К счастью или, к сожалению – Рыжая еще не решила. И как с этим жить она тоже не знала. Избавиться? Смириться? Постараться забыть?..


…Однажды вечером, когда Рыжая после очередного дня мытарств уже готовилась лечь спать, послышался едва уловимый шорох. По подоконнику стучал дождь.

Рыжая вылетела на балкон.

– Ты куда? – всполошилась мать.

Но дочь уже не слышала ее. Она стояла под прохладными струями и смеялась.

– Дождь! Мама, дождь! – Рыжая хлопала в ладоши.

– Простудишься! Забыла, что врач говорил?! – Мать, кутаясь в теплую шаль, спешила вернуть обезумевшую дочь в дом.

– Мама, не надо! Я хочу постоять.

Мать силой пыталась восстановить порядок, и это ей почти удалось.

Но в последний момент Рыжая рассмотрела в вечерних сумерках знакомую фигуру. Она рванулась обратно, оставляя в материных руках теплый халат.

– Рейн… – Ей казалось, что дождь и вечер играют с ней злую шутку.

Рейн стоял под балконом и улыбался. Дождь прохладными струями омывал его лицо. В руке он держал мотошлем.

– Здравствуй.

Рыжая замерла на балконе, не находя, что сказать или сделать. Она оглянулась. В проеме двери стояла мать с халатом в руках и в полной растерянности. Для принятия решения оставались мгновения, пока материнский инстинкт не водворит ее обратно в теплую постель под надзор врачей. Мать вышла из оцепенения и двинулась на дочь.

Рыжая протестующее мотнула головой, мигом рванула в комнату, ухватила первые попавшие на глаза джинсы, куртку и кроссовки и вылетела в прихожую и наткнулась на материнское: « Не пущу!»

Рыжая секунду колебалась, смутно понимая важность решения. Но возвращение в тесный мирок врачебных запретов и материнской опеки казалось выше ее сил.

А там, за балконом, в шуме дождя слышалось нечто зовущее и сулящее пронзительную новизну и свежесть жизни.

Там было чудо.

Там ждал Рейн.

И Рыжая решилась. Какая-то невидимая сила рванула ее с места и отнесла к балкону.

Секунда колебаний и одежда полетела с третьего этажа. Сама Рыжая ухватилась за пожарную лестницу и, стараясь не смотреть вниз, стала спускаться.

– Это старая яблоня…. Я лазила по ней много раз, я знаю каждую ветку, каждый сук…. Я смогу…. Я должна выбраться из этой западни…. Так дальше не может продолжаться…

Ее подхватили сильные руки и крепко обняли, успокаивая дрожь.

– Ты все сделала правильно.… Теперь главное – ничего не бояться… Скорее одевайся, и поехали…


…Мотоцикл летел по ночному шоссе.

Дождь заливал глаза, но Рыжей это нравилось, чуть ли не впервые в жизни. Ей казалось, что вода смывает ее старую жизнь, что шум дождя наполняет ее звонкой музыкой, вытесняя пыльные шорохи и шушуканье врачей над кроватью. И слова: «режим», «нельзя», «диагноз»…


…Дождь стал стихать.

Дорога свернула, и они оказались в окружении вековых сосен.

Остановились. Рейн быстро соорудил укрытие из сосновых веток и развел костер.

Рыжая видела все сквозь туман. Ее била дрожь. Пока Рейн возился с шалашом и костром, она пыталась согреться и успокоиться.

– Сейчас будет тепло. – Рейн подбросил в огонь смолистых веток.

Он уселся рядом с Рыжей, чтобы обнять и согреть. Она склонила голову ему на плечо, зарываясь руками под его куртку.

Озноб отступал. За ним нахлынула усталость и сон. Рыжая прикрыла глаза, и остатки страха улетучились. Остался только убаюкивающий голос Рейна:

– Все будет хорошо…. Самое страшное уже позади…. Не бойся, девочка, я с тобой…. Спи…


…Рыжая открыла глаза, пытаясь сообразить, почему она здесь. События минувшей ночи потихоньку всплывали в памяти.

Она заново оценила положение. Сожалений не было. Ночь не изменила ее решимости.

Покончив со вчерашним днем, она принялась за наступивший.

Тихонько отодвинулась от спящего Рейна и выбралась наружу.

Шалаш стоял недалеко от дороги. Рядом обрыв и покрытый утренней дымкой лес внизу. Над горизонтом вставало утреннее солнце.

Она погрела руки у тлеющих углей вчерашнего костра и подошла к обрыву.

Они стояли друг напротив друга, два огненных существа – Рыжая и Солнце.

Стояли и смотрели.

Глаза в глаза.

Солнце, начинающее новый день.

Девочка, начинающая новую жизнь.

У каждого впереди была неизвестность…


…Рейн сквозь сон ощутил пустоту рядом и вскочил. Но тревога была ложной. Он спокойно сел у костра. Увиденное его заворожило.

Облако рыжих волос над обрывом и запутавшееся в нем солнце. Тишина осеннего утра разлилась вокруг. Мир замер.

Он мог бы смотреть на это вечно.

Но Рыжая обернулась. С радостной улыбкой она побежала навстречу Рейну. Он подхватил ее и закружил. Звонкий смех стряхнул тишину с вековых сосен.

Доброе утро! – кричала Рыжая всему вокруг. – Доброе утро! – шептала горячо Рейну.

– Доброе…

Они долго сидели, обнявшись над обрывом.

Солнце поднималось. Мир просыпался. Новый день набирал силу…


…Игры, шутки, прогулки по лесу и долгие разговоры ни о чем.

Девчонка совершенно ошалела от новизны жизни, но в какой-то момент Рейн взял Рыжую за руку и посмотрел очень серьезно.

– Что с тобой не так? – он пристально смотрел ей в глаза.

Рыжая перестала щебетать. На лице проявилась явная досада. Она искала слова. А потом сказала прямо:

– У меня больное сердце. Что-то врожденное и очень серьезное…

– Что говорят врачи?

Рыжая вынуждена была говорить на ненавистную ей тему.

– Говорят, что нужна операция, но ты же понимаешь… – она подняла глаза. – Давай не будем об этом больше говорить никогда.

В зеленых глазах стояли слезы. Рыжая держалась на одной гордости, до крови закусив губу.

Рейн обнял ее и прижал к себе.

– И поэтому ты решила, что тебя нельзя любить? – голос его звучал мягко и твердо одновременно.

Рыжая часто закивала, и слезы покатились градом по конопатым щекам.

– Не плачь, не надо…. Ты же не виновата. Ты вынуждена жить с этим… – он гладил ее по голове, – Но ты забыла о чуде…

– Какое там чудо, если вокруг только – нельзя, нельзя, нельзя… – девчонка со злостью вытерла глаза. – Чувствуешь себя не человеком, а…

– Успокойся, ты вернешься домой, и все будет хорошо…

Рыжая взвилась, не дав ему договорить.

– Домой?! Да я лучше сигану с этого обрыва! – она подбежала к самому краю и глянула вниз. – Авось твое чудо произойдет, и я научусь летать!

Рейн медленно подошел и взял ее за плечи. Его глаза спокойно выдержали шквал молний.

– Можешь. Но, по-моему, это – трусость.

Он не спеша пошел к костру.

Рыжая осталась наедине с собой.

Уезжая в ночь с Рейном, она надеялась навсегда отделаться от прошлого.

Она верила в чудо, но по-другому. Кто-то должен был решить все задачки. А ей осталось бы записать ответ…


…Плечистая фигура неспешно возилась у костра.

Рыжая поглядывала в сторону Рейна. Ей хотелось, чтобы он все бросил и был только с ней. Это его спокойствие и внешнее равнодушие… Но, с другой стороны – она была сыта жалостью окружающих. И почувствовать себя нормальным человеком – было ее искренним желанием.

Она боролась по очереди то с одним, то с другим. То отворачивалась и злилась, то снова следила взглядом за своим непрошеным счастьем…


… – Пойдем, перекусим. – Рейн взял ее за руку, как непослушного ребенка, и повел к костру.

Рыжая молча подчинилась.

– Мир? – Рейн по-детски протянул ей мизинец.

Девчонка держала паузу… И только дожевав бутерброд, она подала ему руку.

Рейн ухватился за нее всей пятерней и перетащил девчонку к себе. Она удобно улеглась на его коленях и расслабилась окончательно.

Огненные локоны рассыпались вокруг, притягивая взгляд и руки Рейна.

– Смотри, ты окончательно смешалась с лесом.

Гибкие пальцы достали из волос несколько хвоинок и отдали их Рыжей.

– Нет. Это я превращаюсь в ежика, – улыбнулась девчонка.

– И для кого эти колючки?

– Для всех, кто лезет в мою жизнь, – Рыжая снова стала серьезной.

– Но ведь ты нуждаешься в помощи?

Рыжая мужественно держалась.

– И как ты ожидаешь ее получить, если не впускаешь никого в свою жизнь? По почте? Или через камеру хранения на вокзале? А? – Рейн стал комично показывать ситуации получения помощи для Рыжей.

Девчонка наблюдала, поджав губы. Но недолго. Она прыснула, когда Рейн изображал хромого почтальона с мешком «помощи» со всего света для «бедненькой Рыженькой». Они вдоволь похохотали и, в изнеможении, попадали на траву.

Почему-то Рыжая чувствовала себя счастливой. Разорвались какие-то оковы. Впервые она смеялась над своей проблемой.

Рыжая лежала на земле, разметав руки и ноги, и смотрела в синее небо. Кружилась голова.

Рейн грыз хвоинку и наблюдал за тем, как жучки-солдатики забираются в волосы к Рыжей.

– По-моему, тебя окончательно приняли за свою.

Рейн показал ей прядь с пассажирами.

– Только я себя не принимаю за свою… – сказала она тихо и стала выбирать жуков из волос.

Глаза напротив широко раскрылись.

– Просто, все это – Рыжая развела руки, показывая себя, – мне не нравиться.

Рейн прикусил губу, чтобы не расхохотаться.

Он взял ее за руку, повертел. Прищурился, оценивая, и выдал:

– Да ничего, все, как будто на месте: руки, ноги…

Рыжая обиделась.

Рейн позволил ей какое-то время подуться, а потом подобрался поближе. Освободив от волос хрупкие плечи, он уткнулся носом ей в шею:

– Что тебе больше не дает покоя глянцевые журналы, голливудские сериалы?..

– Ага, знаешь, они какие… – шмыгнула носом Рыжая, – красивые…

– Игра это все и декорации…

– Ну, скажешь тоже! А вот это все… – Рыжая жестом попыталась выразить образ.

– Ну почему все так? – Рейн повторил жест, утрируя его. – Красота – это… – он поискал глазами, – Смотри, вот – сосна на краю обрыва – она красивая?

– А вот этот одуванчик? – Рейн показал на слабый цветок.

– Красивый. Но они такие разные….

– А ты похожа на них обоих.

Огромные наивные глаза взглянули на Рейна.

– По-моему, я такой же заморыш…

– Снаружи – ты слабая, как одуванчик. Но внутри – очень сильная, как сосна. Ты стоишь на краю пропасти, но всегда стремишься в небо. – Он погладил ее по голове, – Только не надо смотреть вниз…

– Это все про меня? – Рыжая улыбнулась. – Красиво…


…Они лежали на траве. Рыжая увлеченно разглядывала картины вечернего неба, а Рейн наблюдал их отражение в ее глазах.

– Смотри… – Рыжая потянулась рукой вверх, указывая на очередное забавное облако.

– Я все вижу… – Рейн перехватил ее руку и поднес к своей щеке.

– И что же ты видишь?.. – зеленые глаза отразили лицо парня.

– Сейчас расскажу…

Губы скользнули по ладошке, по дрогнувшим пальчикам, по тонкому запястью. Горячее дыхание согревало и ласкало кожу.

Он мягко положил ее руку себе на плечо и склонился к самому лицу.

Девчонка задохнулась от волнения. Но прятаться совсем не хотелось. Близость сильного и упругого тела разжигала интерес. Но было немного страшно самой в этих неведомых землях…

Она потянулась навстречу.

– Расскажи еще что-нибудь… – прошептала Рыжая, удивляясь своей смелости. Внутри скрипнула какая-то дверца, впуская поток свежего ветра и света.

Рейн хитро улыбнулся.

– Сказку на ночь?..

Рыжая прикусила губу и еле заметно кивнула. Сердце бешено колотилось, но отступать было поздно.

– Только со счастливым концом…

– Я постараюсь…

Сказочник вдохнул запах ее волос. Жар солнца и свежесть сосен.

Для вдохновения.

Он перебирал ее волосы, как струны. И в музыке той слились звуки всего мироздания.

Их глаза, руки, губы встречались и расставались, чтобы снова обрести друг друга в таинстве причастия. Чтобы взять и отдать полной мерой саму жизнь.

Я шел по деревенской улице.

Часть деревни была сожжена. Торчали трубы. Валялись разбитые телеги. Лежала обгоревшая утварь.

Другая часть деревни была цела. Кое-где остались немецкие надписи. Эти надписи были на столбах, на заборах, на каком-то сарае.

Я шел вдоль тенистых садов, поглядывая на эти следы, оставшиеся от непрошеных хозяев. Мне захотелось с кем-нибудь поговорить. С каким-нибудь человеком, который был здесь при немцах и был свидетелем их жизни, их адского порядка, их бегства.

У плетня на скамейке сидел немолодой крестьянин. Седой. В розовой рубашке. В меховой шапке.

Я дал ему закурить. И мы разговорились. Но он неохотно и односложно отвечал на все мои вопросы. Он так отвечал:

— Сами знаете. Что об этом толковать. Все было. Расстреливали. Пороли розгами. Выказывали зверство на каждом шагу. Неохота об этом вспоминать.

Из ворот вдруг вышла маленькая девчурка. Белокурая. Миленькая. Курносая.

Увидев ее, старик просиял. Он сказал:

— Честь имею представить мою внучку Леночку. Ей десять лет.

Девчурка строго посмотрела на меня. Кивнула головой. Но руки не подала. И не подошла. Старик сказал:

— Нет, она не смущается. Но она занята. Торопится по своим делам.

Девчурка улыбнулась своему дедушке и солидно пошла по улице, заложив свои ручонки за спину.

Неожиданно засмеявшись, старик сказал мне:

— Между прочим, дети еще интереснее взрослых. Они показывают будущую страну. Взгляните, как идет моя внучка. Она выступает как взрослая.

— А как при немцах она держалась? — спросил я.

Нет, сначала я им не хотел перекладывать. Боролся с самим собой. После думаю: «Своим отказом положения не улучшу. Ничего героического этим не совершу. И только они меня за это повесят. И тогда в дальнейшем я уже не смогу сослужить службу своей стране». И значит, приступил к осмотру печей.

А немцы помещались в детской школе. Там был их штаб. Дом большой — бывшая помещичья постройка. В штабе у них был генерал. Три полковника. И разная другая мелкая немецкая шушера. Все были исключительно нахальные. Любители выпить, закусить, повеселиться. И только генерал не принимал участия в их веселье. И был этот генерал мне особенно противен. Он был очень такой гордый, надменный. Держался особняком. И кроме как со своей собачкой, он почти ни с кем не разговаривал. Он любил и уважал эту свою немецкую собачку, с которой не расставался. Кушал с ней одновременно. Гулял с ней по саду. И во время работы держал ее в своем кабинете, где, может быть, советовался с ней по разным вопросам.

И вот я работаю в его кабинете. Перекладываю печку. И вдруг слышу собачий лай. Крики. И так далее. Гляжу в окно. Вижу — генерал барахтается в яме. Вижу — кто-то вырыл яму на садовой дорожке, прикрыл ее веточками и песком. И вот генерал, гуляя, провалился в эту волчью яму. А его собачка не провалилась. Она скачет вокруг ямы. Лает. Беснуется. Визжит. Но помочь генералу не в силах.

Бегут солдаты. Господа офицеры. Вынимают генерала из ямы. А он бледный, дрожит. Восклицает: «Партизаны, партизаны!..»

Я тоже сначала подумал, что это партизаны провалили генерала. Тем более что три дня назад кто-то стекло выбил в генеральском кабинете. И кто-то гвозди набил в садовую скамейку. Так что генерал напоролся на них.

После думаю: «А какой интерес партизанам такую неглубокую яму копать. Ведь генерал даже не разбился. Только испугался».

Вдруг в кабинет прибегает один их солдат. Говорит мне по-русски: «Прекрати работу. Уходи. Завтра вызовем. Нынче генерал не в силах видеть русские лица».

Вышел я из сада. За садом рощица. Иду этой рощицей и вдруг замечаю, что ребятишки в кустах лежат. Школьники. И среди них моя внучка Леночка. Ученица третьего класса.

Поглядел я на ребятишек и сразу понял, кто вырыл волчью яму, кто стекло разбил и кто гвозди в скамейку натыкал.

Ребята говорят:

— Да, это мы произвели, но это еще мало. Мы третий день против генерала совещаемся. И пришли к новому решению — убрать с его пути собачку.

Леночка говорит:

— И тогда он расстроится и будет еще хуже воевать.

Всплеснул я руками. Говорю:

— Ребятки, ничего этим не добьетесь. Только озлобите генерала. И начнет он вас хватать, поскольку поймет, чье это поведение.

Говорю им, а сам прямо плачу, страшусь за их судьбу. А Леночка мне говорит:

— Не мешай нам, дедушка, своими причитаниями. Мы сами знаем, как нам поступать против тех, кто занял нашу школу.

Думаю: «Боже мой, я, старый хрен, печку генералу перекладываю, а тут ребята преподают мне гражданский урок». Говорю ребятам:

— Дети, может быть, и мне печку как-нибудь так переложить, чтоб генерал задохся и угорел.

Дети говорят:

— Нет, дедушка, из этого ничего не получится. Немцы проверят печку и тебя посадят в тюрьму. Лучше придумай что-нибудь другое и потом нам скажи.

И вот стал я думать, что бы мне такое произвести, чтоб от ребят не отстать. Но тут вскоре узнается, что Красная Армия произвела на немцев натиск и теперь приближается к нашим местам. И тогда немцы поспешно снялись и ушли из нашей деревни.

А за два дня до этого генеральский песик все же исчез. Ребята выпустили в сад какую-то свою собаку. Немецкий пес побежал за ней и уж обратно не вернулся — ребята его задержали.

При всей своей горячей любви к собаке генерал не стал ее разыскивать. Орудия грохотали слишком близко. И тут генералу было уже не до собачки.

— И с тех пор мое уважение к Леночке еще того более увеличилось. Вот почему я весь сияю, когда вижу эту мою внучку.

Проездом из Петербурга в Крым полковник генерального штаба Возницын нарочно остановился на два дня в Москве, где прошли его детство и юность. Говорят, что умные животные, предчувствуя смерть, обходят все знакомые, любимые места в жилье, как бы прощаясь с ними. Близкая смерть не грозила Возницыну, – в свои сорок пять лет он был еще крепким, хорошо сохранившимся мужчиной. Но в его вкусах, чувствах и отношениях к миру совершался какой-то незаметный уклон, ведущий к старости. Сам собою сузился круг радостей и наслаждений, явились оглядка и скептическая недоверчивость во всех поступках, выветрилась бессознательная, бессловесная звериная любовь к природе, заменившись утонченным смакованием красоты, перестала волновать тревожным и острым волнением обаятельная прелесть женщины, а главное, – первый признак душевного увядания! – мысль о собственной смерти стала приходить не с той прежней беззаботной и легкой мимолетностью, с какой она приходила прежде, – точно должен был рано или поздно умереть не сам он, а кто-то другой, по фамилии Возницын, – а в тяжелой, резкой, жестокой, бесповоротной и беспощадной ясности, от которой на ночам холодели волосы на голове и пугливо падало сердце. И вот его потянуло побывать в последний раз на прежних местах, оживить в памяти дорогие, мучительно нежные, обвеянные такой поэтической грустью воспоминания детства, растравить свою душу сладкой болью по ушедшей навеки, невозвратимой чистоте и яркости первых впечатлений жизни.

Он так и сделал. Два дня он разъезжал по Москве, посещая старые гнезда. Заехал в пансион на Гороховом поле, где когда-то с шести лет воспитывался под руководством классных дам по фребелевской системе. Там все было переделано и перестроено: отделения для мальчиков уже не существовало, но в классных комнатах у девочек по-прежнему приятно и заманчиво пахло свежим лаком ясеневых столов и скамеек и еще чудесным смешанным запахом гостинцев, особенно яблоками, которые, как и прежде, хранились в особом шкафу на ключе. Потом он завернул в кадетский корпус и в военное училище. Побывал он и в Кудрине, в одной домовой церкви, где мальчиком-кадетом он прислуживал в алтаре, подавая кадило и выходя в стихаре со свечою к Евангелию за обедней, но также крал восковые огарки, допивал «теплоту» после причастников и разными гримасами заставлял прыскать смешливого дьякона, за что однажды и был торжественно изгнан из алтаря батюшкой, величественным, тучным старцем, поразительно похожим на запрестольного бога Саваофа. Проходил нарочно мимо всех домов, где когда-то он испытывал первые наивные и полудетские томления любви, заходил во дворы, поднимался по лестницам и почти ничего не узнавал – так все перестроилось и изменилось за целую четверть века. Но с удивлением и с горечью заметил Возницын, что его опустошенная жизнью, очерствелая душа оставалась холодной и неподвижной и не отражала в себе прежней, знакомой печали по прошедшему, такой светлой, тихой, задумчивой и покорной печали…

«Да, да, да, это старость, – повторял он про себя и грустно кивал головою. – Старость, старость, старость… Ничего не поделаешь…»

После Москвы дела заставили его на сутки остановиться в Киеве, а в Одессу он приехал в начале страстной недели. Но на море разыгрался длительный весенний шторм, и Возницын, которого укачивало при самой легкой зыби, не решился садиться на пароход. Только к утру страстной субботы установилась ровная, безветренная погода.

В шесть часов пополудни пароход «Великий князь Алексей» отошел от мола Практической гавани. Возницына никто не провожал, и он был этим очень доволен, потому что терпеть не мог этой всегда немного лицемерной и всегда тягостной комедии прощания, когда бог знает зачем стоишь целых полчаса у борта и напряженно улыбаешься людям, стоящим тоскливо внизу на пристани, выкрикиваешь изредка театральным голосом бесцельные и бессмысленные фразы, точно предназначенные для окружающей публики, шлешь воздушные поцелуи и наконец-то вздохнешь с облегчением, чувствуя, как пароход начинает грузно и медленно отваливать.

Пассажиров в этот день было очень мало, да и то преобладали третьеклассные. В первом классе, кроме Возницына, как ему об этом доложил лакей, ехали только дама с дочерью. «И прекрасно», – подумал офицер с облегчением.

Все обещало спокойное и удобное путешествие. Каюта досталась отличная – большая и светлая, с двумя диванами, стоявшими под прямым углом, и без верхних мест над ними. Море, успокоившееся за ночь после мертвой зыби, еще кипело мелкой частой рябью, но уже не качало. Однако к вечеру на палубе стало свежо.

В эту ночь Возницын спал с открытым иллюминатором, и так крепко, как он уже не спал много месяцев, если не лет. В Евпатории его разбудил грохот паровых лебедок и беготня по палубе. Он быстро умылся, заказал себе чаю и вышел наверх.

Пароход стоял на рейде в полупрозрачном молочно-розовом тумане, пронизанном золотом восходящего солнца. Вдали чуть заметно желтели плоские берега. Море тихо плескалось о борта парохода. Чудесно пахло рыбой, морскими водорослями и смолой. С большого баркаса, приставшего вплотную к «Алексею», перегружали какие-то тюки и бочки. «Майна, вира, вира помалу, стоп!» – звонко раздавались в утреннем чистом воздухе командные слова.

Когда баркас отвалил и пароход тронулся в путь, Возницын спустился в столовую. Странное зрелище ожидало его там. Столы, расставленные вдоль стен большим покоем, были весело и пестро убраны живыми цветами и заставлены пасхальными кушаньями. Зажаренные целиком барашки и индейки поднимали высоко вверх свои безобразные голые черепа на длинных шеях, укрепленных изнутри невидимыми проволочными стержнями. Эти тонкие, загнутые в виде вопросительных знаков шеи колебались и вздрагивали от толчков идущего парохода, и казалось, что какие-то странные, невиданные допотопные животные, вроде бронтозавров или ихтиозавров, как их рисуют на картинах, лежат на больших блюдах, подогнув под себя ноги, и с суетливой и комической осторожностью оглядываются вокруг, пригибая головы книзу. А солнечные лучи круглыми яркими столбами текли из иллюминаторов, золотили местами скатерть, превращали краски пасхальных яиц в пурпур и сапфир и зажигали живыми огнями гиацинты, незабудки, фиалки, лакфиоли, тюльпаны и анютины глазки.

К чаю вышла в салон и единственная дама, ехавшая в первом классе. Возницын мимоходом быстро взглянул на нее. Она была некрасива и немолода, но с хорошо сохранившейся высокой, немного полной фигурой, просто и хорошо одетой в просторный светло-серый сак с шелковым шитьем на воротнике и рукавах. Голову ее покрывал легкий синий, почти прозрачный, газовый шарф. Она одновременно пила чай и читала книжку, вернее всего французскую, как решил Возницын, судя по компактности, небольшому размеру, формату и переплету канареечного цвета.

Что-то страшно знакомое, очень давнишнее мелькнуло Возницыну не так в ее лице, как в повороте шеи и в подъеме век, когда она обернулась на его взгляд. Но это бессознательное впечатление тотчас же рассеялось и забылось.

Скоро стало жарко, и потянуло на палубу. Пассажирка вышла наверх и уселась на скамье, с той стороны, где не было ветра. Она то читала, то, опустив книжку на колени, глядела на море, на кувыркавшихся дельфинов, на дальний красноватый, слоистый и обрывистый берег, покрытый сверху скудной зеленью.

Возницын ходил по палубе, вдоль бортов, огибая рубку первого класса. Один раз, когда он проходил мимо дамы, она опять внимательно посмотрела на него, посмотрела с каким-то вопрошающим любопытством, и опять ему показалось, что они где-то встречались. Мало-помалу это ощущение стало беспокойным и неотвязным. И главное – офицер теперь знал, что и дама испытывает то же самое, что и он. Но память не слушалась его, как он ее ни напрягал.